Антон Павлович Чехов Карта сайта Написать письмо
Весь А.П. Чехов. Главная страница

Первая публикация – журнал «Русская мысль». 1892. № 11.

 

 

Какая хорошая вещь Чехова «Палата № 6».
Л.Н. Толстой

 

 

Даже просто непонятно, как из такого простого, незатейливого, совсем даже бедного по содержанию рассказа вырастает в конце такая неотразимая, глубокая и колоссальная идея человечества…Я поражен, очарован…
И.Е. Репин

 

 

В «Палате № 6» в миниатюре изображены общие наши порядки и характеры. Всюду палата № 6. Это – Россия.
Н.С. Лесков

 

 

 

ИЗ ПИСЕМ ЧИТАТЕЛЕЙ

 

Насколько мне известно, «Палата № 6» имела крупный успех в среде читающей публики Тифлиса и известных мне захолустьев Кавказа. Лучшие интеллигенты, читавшие Ваш последний рассказ, приветствуют в нем переход с Вашей стороны от пантеизма к антропоцентризму, если можно так выразиться. Нечего говорить о руководящей роли беллетристики в этом отношении во все времена. Наше же бедное отечество, где человек с его большими и малыми вопросами пребывает в большом небрежении, сугубо нуждается в руководящей деятельности беллетристов (конечно, не из «Гражданина», «Моск. вед.», «Нового времени» и К°).

И.И. Островский, врач. 17 января 1893 г.

 

 

 

 

ПО ГОРЯЧИМ СЛЕДАМ

<...> Все это производит на вас гнетущее и в конце концов потрясающее впечатление, причем следует сказать, что подобное впечатление производит не один только мастерский и глубокий психиатрический анализ автора, но и общая картина общества захолустного городка, жизнь которого дошла то такой всеобщей нелепицы, что вы положительно теряете сознание, кого в этой среде можно считать здоровыми, кого душевнобольными людьми, где кончается палата № 6 и начинается область якобы здравого смысла?..

Из ст.: Скабичевский А.М. «Палата № 6», г. А.П. Чехова // Новости и Биржевая газета. 1892. 10 дек. (Цит. по: Скабичевский А.М. Сочинения. В 2 т. 2-е изд. СПб., 1895. Т. 2. С. 807).

 

 

 

«УЗОСТЬ И ФАЛЬШЬ ГЛАВНОЙ ИДЕИ»
(А.Л. Волынский)

<...> Г. Чехов пишет миниатюры, коротенькие новеллы, случайные эскизы. У него все внешние средства крупного дарования при ограниченном философском кругозоре, при совершенном отсут­ствии внутреннего жара, вдохновенных порывов, поэтически возвышенной мечты о людях, об искусстве, о литературе. За легкими, бойкими, смелыми описаниями, которыми изобилуют его произведения, за метки­ми, удачными характеристиками, которые в них рассыпаны повсюду, мы не видим живого художнического увлечения, интеллигентной натуры со светлыми настроениями, внутреннего кипения чувств, мыслей. Это смелые наброски умного, но не глубокого художника. <...>

«Палата № 6» своею внутреннею, скрытою тенденциею дает прекрасное освещение нашим словам. Перед нами все выдающиеся достоинства и недостатки г. Чехова. Ни у одного из других наших молодых писателей мы не встретим такого великолепного сочетания резких красок и художественной простоты, такого тонкого психологического анализа, таких потрясающих драматических подробностей. В целом рассказе нет ни одной крикливой ноты, все штрихи расположены с удивительною симметриею, все диа­логи проникнуты сдержанною логической силой. Все от начала до конца выдержано по стилю, все детали, рисуясь в мягком, ровном, поэтическом освещении, ни на минуту не раздражают вас никакими неожи­данными, банальными эффектами. <...>

И тем не менее, идея «Палаты № 6» нам кажется узкою и фальшивою.<...>

Во время рассказа Громов стоит перед нами физически больным, но психически здоровым человеком. Мы не слышим ни одного извращенно­го суждения, никаких логических нелепостей. Громов рассуждает с полной ясностью сознания, иногда с поразительною силою здорового, возмущенного чувства. Это фанатик своей идеи, с закваской ратоборца, подвижника. Выкиньте из рассказа случайный эпизод, и вы решительно не поймете, каким образом этот человек с вдохновением, с такими светлыми стремлениями, с такою мятежною силою здорового и беспо­щадного отрицания мог очутиться в одной палате рядом с настоящими паралитиками. Но Громов сумас­шедший, и все факторы его сумасшествия налицо. Г. Чехов с безбоязненною откровенностью внушает нам убеждение, что перед нами психически ненормальный человек. <...> Резкие сектантские суждения, вечно негодующая нота протеста, пламя фанатической страсти во всех словах и один безумный поступок — сумас­шествие, настоящее сумасшествие! Безумный поступок можно объяснить еще какою-нибудь роковой слу­чайностью, затмением сознания на одну минуту, но чем объяснить безумные речи о скуке жизни, ничтоже­стве окружающих, о разврате, лицемерии? Их объяснить нечем. Их единственное объяснение — помешательство. <...> Нормальный ум не станет выкидывать ничего резкого, опасного, ум, расстроенный помешательством, угрожает постоянно всем и каждому своими резкими суждениями, своею готовностью не только защищаться с фанатическим пафосом, но и нападать с неукротимою яростью. И Громов, конечно, сумасшедший — не только по уверенному мнению здравомыслящего писателя, но и по мнению большин­ства читателей рассказа. Здесь г. Чехов имеет за себя бесконечное стадо умеренных русских людей, ведущих бессмысленную, тусклую жизнь. <...> Здесь г. Чехову полное раздолье: от одного края России до другого ему сочувствуют повсюду необозримые толпы спокойных честных людей, делающих свою жизнь по стро­гим предписаниям нормального здравого смысла. <...>

Но мы не рады за г. Чехова. В мещанстве суждений — погибель для таланта, в ничтожестве душевно­го подъема, в прозаических критериях вульгарного характера — настоящий яд для развития. Некуда идти с душою, закрытою для ярких впечатлений, не откликающеюся ни на какой смелый порыв, ни на какие крики негодования или восторга. Некуда двигаться в литературе с уравновешенными чувствами, с теми принципами нормального здравого смысла, которые пошлее всякой разнузданной беспринципности. Мещанство в мыслях пригибает душу к земле, разъедает творческую фантазию. Смелости, нравственной смелости побольше! Сгущайте краски, не заботьтесь об оттенках, судите громко, уверенно, называйте черное черным, а белое белым. Бог не в оттенках, не в условной, временной правде, а в самых ярких красках истины, в правде безусловной, абсолютной.

Громов один из двух главных героев нового рассказа г. Чехова, Андрей Ефимович Рагин — другой герой, в котором еще рельефнее выразилась тенденция автора. Рагин — доктор, под наблюдением которо­го находится палата № 6. <...>

Рагин — сумасшедший, находящийся на свободе только потому, что не подошел случай, так сказать, по недоразумению. Тонкими, вкрадчивыми штрихами, рядом самых нежных, почти неуловимых намеков г. Чехов дает нам понять, что пред нами помешанный. <...> Загляните в его душу, послушайте его речи... В особенности послушайте серьезные споры Рагина с Громовым. <...>

Сомнений никаких быть не может: Рагин сумасшедший. Подойдет случай, и он очутится рядом с Громовым. И случай подошел... Последние шесть страниц рассказа написаны с поражающею силою. Все мелочи потрясают своим глубоким трагизмом, беспомощная фигура доктора вырезывается, как живая, на ярком фоне поистине блестящего поэтического искусства. Эти шесть страничек стоят целого десятка современных повестей <...>

Хотя Рагин и рассуждает умно, симпатично, но он все-таки помешанный. Он не имел склонности к практической деятельности, утверждал, что в этом мире все незначительно и неинтересно, кроме обмена гордых, свободных идей между мыслящими людьми, — значит, он сумасшедший! Кто всю жизнь фило­софствует и разум ставит выше всего на свете, не может быть назван нормальным человеком! А Рагин только то и делал, что рассуждал, мыслил, философствовал...

И опять-таки, на стороне г. Чехова в этом пункте тысячи единомышленников, вся толпа читателей, воспитанная в реалистическом направлении, все знаменитые и незнаменитые, даровитые и бездарные но­сители журнальных знамен, все воинствующие патриоты русской печати. Г. Чехов ударил по открытому, совершенно беззащитному нерву русской жизни, и тихий, осторожный смех над собственным философ­ствующим героем сольется с громким, раскатистым хохотом над философствующими людьми всей разнуз­данной интеллигентной черни. России не нужны мыслители, посвящающие жизнь науке, философии, раз­работке высших вопросов знания. Всякая отвлеченная мысль, которую нельзя перевести сейчас же в какое-нибудь практическое дело, «противоречит прогрессу»! Все, что не служит сегодняшнему дню, нере­ально, бесплодно, реакционно! Сапожник, один только сапожник имеет в руках своих положительное граж­данское дело, и только в процветании сапожного искусства заключаются все условия нормального развития русского общества... Шире дорогу, дорогу сапожнику, сапожник идет!.. Но мы не радуемся этому едино­мыслию молодого талантливого писателя с русскою читающею публикою. В мещанском взгляде на фило­софствующих людей кроется ложь, опасная для развития таланта, внутренних, душевных сил, ложь, унизи­тельная для нравственного и умственного достоинства человека. Нельзя писателю не видеть и не знать истинных потребностей всякого общества. Нельзя писателю не понимать, что мысль человеческая сама по себе, если только она проникнута искренним увлечением, есть уже настоящее великое дело. Ничто не может сравниться с деятельностью людей науки и философии. <...> России нужны философы, которых у нее еще до сих пор не было. <...> Просвещение нужно России — прежде всего, раньше всего. <...>

Из ст.: Волынский А.Л. Литературные заметки // Северный вестник. 1893. № 5. С. 131-138. (2-я паг.)

 

 

 

«БЕЗ ВОЛИ И СОВЕСТИ»
(М.О. Меньшиков)

<…> «Ленивы мы и не любопытны», — говорил Пушкин. «К добру и злу по­стыдно равнодушны», — говорил Лермонтов. Чуткая душа обоих великих поэтов поняла печальную правду русского характера. Вслед за Пушкиным и Лермонтовым вся литература без исключения не перестает оплакивать лень и бездеятельность русского человека. Обломовщина нас душит. И это вов­се не случайная черта, а культурная, продукт веками слагавшегося, как гео­логическая формация, своеобразного быта. Древняя, средневековая наша культура, от которой мы — верхние слои — отказались, была несравненно деятельнее, предприимчивее, одушевленнее: упадок духа обнаруживается в XVII веке и идет вместе с отмиранием органических начал нашей старин­ной, более свободной общественности и с развитием крепостного права. Крепостная эпоха обессилила и народ, и еще больше образованные слои. Начиная с Тентетникова[1], продолжая Ильей Ильичом[2] и целым рядом «лишних людей», рефлектиков и гамлетиков, литература дает портреты обез­душенной, обезволенной интеллигенции <...>. Молодые беллетристы продолжают рисовать те же типы: доказательство, что эти типы еще живы в русском обществе и даже преобладают. Прочитайте замечательный рассказ г. Антона Чехова «Пала­та № 6». В этом рассказе, как во всех своих вещах: «Скучной истории», «Дуэли», «Жене», «Соседях», «Страхе», — талантливый художник выводит на подбор слабых и дряблых русских людей, новейших обломовых, реши­тельно не умеющих жить, не умеющих устраивать ни своего, ни чужого сча­стья при самых прекрасных внешних обстоятельствах. «Палата № 6» — это, может быть, самая удачная вещь Чехова: это — горькая драма, заслуживаю­щая не только прочтения, но глубокого, внимательного изучения. <...>

Место действия — захолустный русский город в двухстах верстах от железной дороги; время — ближайшие к нам годы. В захолустном городе существует «богоугодное заведение» — больница, а в ней один флигель назначен для душевнобольных. Это и есть палата № 6. <...>

Доктор Андрей Ефимыч Рагин принял эту больницу и палату умали­шенных двадцать лет тому назад, по окончании медицинского факульте­та. «Когда он приехал в город, “богоугодное заведение” находилось в ужас­ном состоянии. В палатах, коридорах и в больничном дворе тяжело было дышать от смрада. Больничные мужики, сиделки и их дети спали в пала­тах вместе с больными. Жаловались, что житья нет от тараканов, клопов и мышей. <...> На всю боль­ницу было только два скальпеля и ни одного термометра; в ваннах держа­ли картофель. Смотритель, кастелянша и фельдшер грабили больных <...>

Скажите, разве это не счастливое поприще для интеллигентного вме­шательства? Разве не кстати тут было бы проявить самую бескорыстную, неутомимую энергию? Молодой врач, только что оставивший «святые сте­ны университета» в годы общественного подъема <...>

«Осмотрев больницу, Андрей Ефимыч пришел к заключению, что это учреждение безнравственное и в высшей степени вредное для здоровья жи­телей. По его мнению, самое умное, что можно было сделать, это — выпу­стить больных на волю, а больницу закрыть». Но уже тогда, молодым че­ловеком, он рассудил, что не стоит особенно волноваться <...> Идут годы за годами, целое двадцатилетие, и в жизни несчастных, попавших в больни­цу, все остается по-старому...

Чем объяснить эту преступную бездеятельность? Недостатком физичес­ких сил, нездоровьем? Нет, Андрей Ефимович, как и Илья Ильич Обломов, пользуется вожделенным здравием. Недостатком образования, умственно­го развития? Опять же нет, иначе выше его пришлось бы поставить любого добросовестного лакея, поддерживающего порядок в квартире. Если бы еще Андрей Ефимович, подобно предшественнику, продавал больничный спирт и устраивал гарем из сиделок, — его невмешательство было бы сколько-ни­будь понятно. Но Андрей Ефимович — человек отменно порядочный, ин­теллигентный. Он не корыстолюбив и отказался даже от всякой практики в городе, и из рассказа не видно, чтобы он взглянул когда-нибудь на женщину с вожделеньем <...>

Из дальнейших разговоров оказывается, что доктор — истинный фи­лософ, в греческом значении этого слова. «На этом свете, — говорит он, — всё незначительно и неинтересно, кроме высших духовных проявлений человеческого ума. Он заменяет ему бессмертие, которого нет. Ум служит ему единственно возможным источником наслаждения». В детстве Анд­рей Ефимыч был очень религиозен и хотел поступить в духовную акаде­мию, но, по настоянию отца, тоже доктора, сделался врачом. «Мне кажет­ся, что если бы я тогда не послушался его, — говорит Андрей Ефимыч, — то теперь находился бы в самом центре умственного движения. Вероятно, был бы членом какого-нибудь факультета».

Как человек, не верящий в бессмертие души, Андрей Ефимыч понимает жизнь как «досадную ловушку»; он мучается бессмыслицей бытия и видит отраду лишь в умственной деятельности <...> Он погружается в проклятый вопрос — зачем человек не бессмертен <...> Но безутешность в будущем, казалось бы, должна была натолкнуть док­тора на мысль о бесконечной ценности настоящего, о необходимости уст­раиваться возможно лучше здесь, теперь же, пока еще живо дыхание жиз­ни. На деле этого нет. <...>

Андрей Ефимович «не противится злу» не от недостат­ка сознания этого зла, не от убеждения в невозможности борьбы с ним, не от сочувствия ему. Напротив, «Андрей Ефимыч чрезвычайно любит ум и честность; но, чтобы устроить около себя жизнь умную и честную, у него не хватает характера и веры в свое право. Приказывать, запрещать и на­стаивать он положительно не умеет».

Не умеет или не хочет? Вернее, я думаю, второе. У него не хватает не то чтобы воли, а желания. Существует психическая болезнь, ослабление воли, когда человек страшно хочет что-нибудь сделать, но не может; в данном же случае мы имеем совсем другое: Андрей Ефимович просто не хочет помочь несчастным, — вот и всё. Это болезнь не воли, а, как мне кажется, болезнь совести. В самом деле, этот тихий, скромный, до крайности уступчивый, высокоинтеллигентный человек в сущности ужасно бессовестный, как во­обще все бездеятельные русские люди, все обломовы <...>. Бездеятельность, безволие русских людей, иногда столь прекрасных и невинных, я считаю пороком не ума, не образования, не характера вообще, — а одной особенной черты характера — совести. Вовсе не разочарование, не тоска по идеалам, не физическая лень, не умственная неразвитость создают обломовых, а создает их нравственная бездарность, недостаток в душе нрав­ственного сознания. Русский человек «постыдно равнодушен» к добру и злу; погруженный в какой-то сон совести, он может глядеть на вопиющие мерзости и не возмущаться или возмущаться очень слабо. Даже тогда, когда умственное сознание подсказывает нравственному собственные вины че­ловека, он лишь слабо отмахивается от них рукой. «Я служу вредному делу, — думает иногда Андрей Ефимович, — я получаю жалованье от людей, кото­рых обманываю. Я не честен. Но...»

Тут на помощь бездарной совести приходит тонко развитый ум. Все обломовы, сколько их ни есть на свете, — люди очень интеллигентные; ум у них не ниже, а скорее выше среднего, образование прекрасно. Защищать себя пред совестью они умеют; они непременно оправдывают свое вредное существо­вание: кто — «независящими обстоятельствами», кто — средой, барским вос­питанием, кто — мировою скорбью. Но прежние обломовы были все-таки несравненно совестливее новейшего типа. <...> Все старые обломовы не на деле, так на словах, в душе, желали великой деятельности, думали, как Илья Ильич, что «нужно служить, пока станет сил, потому что России нужны руки и головы для разрабатывания не­истощимых источников». Совсем не то новейший Обломов, Андрей Ефимыч, нарисованный мастерскою кистью г. Чехова. Сохраняя все крупные черты родового обломовского типа, Андрей Ефимыч представляет в нрав­ственном смысле дальнейшую, несравненно более низкую стадию вырожде­ния. Андрей Ефимыч уже не угрызается совестью и, ясно сознавая умом, что он бесчестен, ничуть этим не волнуется. Хорошо вооруженный ум является для него искусным адвокатом, который по первому требованию обеляет сво­его клиента. «Я нечестен, — думает Андрей Ефимыч, — но ведь сам по себе я ничто, я только частица необходимого социального зла: все уездные чинов­ники вредны и даром получают жалованье... Значит, в своей нечестности ви­новат не я, а время. Родись я двумястами лет позже, я был бы другим». Вот и весь сказ. Впрочем, не весь. На досуге, обеспеченном страданиями больных и помешанных, Андрей Ефимыч сочиняет целую философскую систему в защиту «непротивления злу», в защиту полного равнодушия к горю близ­ких. Он перестает лечить, заявляя, что не следует мешать людям болеть, схо­дить с ума или умирать, не следует вообще бороться со злом. Это было еще задолго до знаменитой толстовской формулы, так плохо понятой в недавние годы <...>

Такова философия новейшего Обломова. В ней достаточно ума, начи­танности, но совсем нет сердца. Рассуждения подавляли его: разум, ожив­ляемый не совестью, а мертвою логикой, есть простая машина, холодная и слепая: работа его производит мертвую, давящую энергию, простое дви­жение, которое не дает само по себе ни теплоты, ни света. Жизненное зло, а Андрей Ефимыч был окружен им в избытке — не вызывало в нем ни от­вращения, ни ужаса. Он не возмущался, не сострадал. Полквартиры уче­ных книг и бесконечный молчаливый «обмен гордых, свободных идей» не подсказал нашему Обломову нравственного ужаса его состояния. Напро­тив, в душе он, по-видимому, любовался отсутствием в себе совести, счи­тал это стадией высшего развития. Впервые ему пришлось услышать горь­кую правду в глаза — от сумасшедшего, именно в палате № 6, куда доктор зашел совершенно нечаянно для себя и для больных. Единственный «бла­городный» помешанный, бывший студент Громов, узнал доктора. «Он весь затрясся от гнева, вскочил с красным, злым лицом, с глазами навыкате, выбежал на средину залы. — Доктор пришел! — крикнул он и захохотал. — Наконец-то! Господа, поздравляю, доктор удостаивает нас своим визитом. Проклятая гадина! — взвизгнул он и в исступлении, какого еще никогда не видали в палате, топнул ногой. — Убить эту гадину! Нет, мало убить! Утопить в отхожем месте!.. Вор! Шарлатан! Палач!»

Такова благодарность от несчастных, заслуженная интеллигентным де­ятелем за двадцать лет «службы обществу». Но Андрей Ефимыч нравствен­но неуязвим: он заинтересовывается студентом, с удовольствием лакомки видит в нем то, чего не мог найти в городе — интеллигентного и умного со­беседника, — и пускается с ним в длинную беседу. Студент, как одержи­мый манией преследования, в светлые промежутки владеет всею силою и остротой ума и беспощадно опровергает философствующего доктора. Анд­рей Ефимыч, «наслаждаясь обменом гордых, свободных идей», идет в пала­ту и на следующий день, и затем ежедневно, хотя эти посещения ни в ма­лейшей степени не облегчают участи больных. Андрей Ефимыч старается доказать негодующему Громову, что не следует противиться злу. <...>

Мы не приводим здесь длинных и страстных опровержений Громова против безмятежных измышлений доктора. Не касаемся превосходно очер­ченных вводных лиц рассказа. Для портрета философствующего лежебока достаточно и того, что мы привели выше. Чтобы закрепить и орельефить этот тип, автор подвергает своего героя жизненному испытанию, выбрасы­вает его из обеспеченного положения и заставляет попасть в те же ужасные условия, в которых томились его больные <...>

Тут следует позднее пробуждение совести, пробуждение острое, как удар ножа в сердце. «Как могло случиться, что в продолжение больше чем двадцати лет он не знал и не хотел знать этого?»

На другой день Андрей Ефимыч умер от апоплексического удара.

Вот вам ужасная история современного Обломова. Ужас не в том, что доктор больницы попал в положение сумасшедшего, — это случай, конеч­но, не типический; несравненно чаще андрей-ефимычи доживают свой век благополучно, до полной пенсии или солидного капитала — так и не узнав о страданиях близких им людей, так и не испытав укора совести. Это ужас. Безвестные, потерянные для всех, беззащитные, забытые более, чем в мо­гиле, томятся бедняки, вверенные интеллигентным заботам, век томятся и пропадают. И это не только в палате помешанных, — ее взял автор для того лишь, чтобы резче отметить свою мысль, — подобными палатами в боль­шей или меньшей степени запущенности изобилует хиреющая в невеже­стве русская жизнь, и не только провинциальная. И всюду, во всех сферах, у нас встречаются андреи ефимычи, с философией и без философии, не про­тивящиеся злу, не желающие ему противиться. Г. Чехов вывел прекрасно образованного Обломова, с тонким и развитым умом, с ненасытною ум­ственною жаждою, но это случай опять-таки крайне исключительный, взя­тый для резкости; я даже думаю, что с такою повышенною умственною деятельностью нравственная обломовская лень трудно совместима. Паралич столь центральной способности духа, как совесть, обыкновенно вызывает падение и других сторон души; общее помешательство начинается, а может быть, и вызывается нравственным упадком. Потеря интереса к правде, к воплощению ее в жизни сопровождается обыкновенно потерею интереса ко всему на свете, потому что ведь все на свете интересно лишь в меру выра­женной в нем правды. Таким нравственно глухонемым не до чтения, не до наслаждения мыслью. Огромное большинство обломовых не философству­ют и не читают (как Илья Ильич, Онегин, Тентетников, Рудин), огромное большинство их не нуждаются в логических хитросплетениях, чтобы оп­равдать свое бездушье, свою нравственную глухоту.

В чем же лежат причины этого печальнейшего явления в русском ха­рактере, вековечные причины обломовщины? Хотя в рассказе г. Чехова ни разу не упомянуто имя графа Л.Н. Толстого и даже нет выражения «не противься злу», однако весь рассказ построен как бы ради опровержения этого принципа. Доктор Андрей Ефимыч высказывается характерным язы­ком толстовского учения, настаивает на «уразумении жизни» как высшей цели, ведущей к «истинному благу», настаивает на подчинении обстоя­тельствам, как бы плохо они ни сложились, т.е. учит «не противиться». Можно подумать, что причиною бездушия Андрея Ефимыча, его безучас­тия к страданиям ближних является именно нравственное учение конца века. Г. Чехов как бы проделывает ученый опыт: заставляет идею непро­тивления воплотиться в человека современной культуры, от природы мяг­кого и умного, заведующего судьбою целого кружка людей. Он показыва­ет, как отражается непротивленье на самом человеке и его окружающих. Мы видим, что человек превращается в бессердечного паразита, из непро­тивника злу делается защитником зла, идейным отстаивателем всякой мерзости человеческой, которая, видите ли, раз существует, стало быть, необходима, — а зависящие от него люди гибнут. Андрей Ефимыч мухи не обидит, но, краснея, десятки лет подписывает заведомо «подлые больнич­ные счета», терпит воров-помощников, терпит хирургическую рожу, а когда больные жалуются на голод и холод, говорит: «Хорошо, хорошо... Это какое-нибудь недоразумение», и идет домой пить пиво. Более по­следовательного, убежденного «непротивленца» трудно и вообразить.

Действительно, «непротивление злу», взятое в его ходячем смысле, есть учение не только не умное, но и глубоко безнравственное. Оно представля­ет отрицание самой жизни, которая вся основана на противодействии вред­ным влияниям. Но это — ходячее непонимание непротивления, в котором Лев Толстой, как мне кажется, не повинен. Знаменитая формула имеет другой, глубокий смысл, как и древний евангельский завет, которого она явилась повторением. На самом деле напоминание этой старой мысли современно­му обществу не отрицает борьбы со злом, а предлагает лишь новое, более совершенное оружие для этой борьбы. Старый способ борьбы со злом, согласно этому взгляду, следует считать грубым, первобытным, не достигаю­щим цели. Гасить зло злом же, обиду — обидой, насилие — насилием же, — это все равно, что огонь гасить огнем: происходит не уничтожение зла, а удваиванье его, нагромождение обиды на обиду, мщения на мщение. Пред­лагается несравненно более тонкое и более могущественное средство — нрав­ственная борьба со злом, противление любовью. <...>

Нравственная борьба («противление не насилием») не только тем хо­роша, что самая действительная, но и тем, что она самая доступная. Она каждому доступна без исключения, до последней ступени общественной лестницы, как показал Христос, призвав к апостольскому подвигу людей именно этого круга. Не то борьба насилием, которая — в сколько-нибудь серьезных размерах — почти никому не доступна. Возьмите Андрея Ефимыча. Что он мог бы сделать насильственною борьбою с тем злом, для ис­коренения которого был призван, — с душевными болезнями? Он мог бы проделать только то, что и проделывалось в его больнице фельдшерами, сиделками, сторожами, т.е. бить больных, обливать их холодною водою, вязать им руки и т.п. Все эти средства не только гадкие, но и бессильные вполне. Напротив, нравственная борьба была бы успешна, как и доказы­вает практика тех европейских больниц, где она принята. Без всякого на­силия, Андрею Ефимычу стоило только отказывать в своем согласии на большинство мерзостей, творившихся в палате № 6, и они исчезли бы; сто­ило бы, например, не подписывать заведомо обманных бумаг, не согла­шаться служить с больничным персоналом, который доказал свою вред­ность, стоило бы самому подать пример неутомимой энергии и заботли­вости о больных, и все порядки быстро преобразились бы. Это было бы прекрасное, благотворное и для больных, и для самого доктора противле­ние злу не насилием и победа над злом, освобождающая жизнь.

Вот этого-то внутреннего смысла непротивления и не знает русская жизнь. Все наши обломовы (а они в разновидностях своих преобладают в русском обществе, да, вероятно, и в народе), все они только мнимые не­противленцы злу. На самом деле это пособники злу и самое прочное его орудие. Какие же это «непротивленцы»? Они потому не противятся злу, что сами составляют зло. Они не признают жизненной, безусловной не­обходимости нравственного противления, бесконечной, неутомимой рабо­ты совести как источника движения вперед. Русский человек, вроде Анд­рея Ефимыча или Ильи Ильича, мирится со всякой гадостью, и мирится душою, вследствие чего глухие, старосветские углы переполнены злом, до того господствующим, что его даже не замечают. Пробовали ли хоть ког­да-нибудь все эти несчастные, спивающиеся в глуши, бездеятельные ин­теллигенты постоять за правду в своем крохотном кругу, на своем малень­ком посту? Пробовали ли они искренно, неустрашимо обнаружить совесть свою с готовностью пожертвовать всем для ее торжества? Конечно, ни­когда не пробовали, иначе не спивались бы с кругу и не дохли от тоски. Ведь стоило бы андрей-ефимычам на минуту только искренно, всем серд­цем оказать нравственную стойкость, как произошло бы чудо: весь мир для скучающих пьяниц преобразился бы, сделался бы радостным, желан­ным, — явилась бы высокая цель жизни, уважение к себе, любовь к дру­гим. И сейчас же явился бы материальный результат такого нравственно­го противленья: заглохшая пустыня огласилась бы человеческими голоса­ми, исчезли бы постепенно воры и паразиты, гложущие бедняков, и провинция — это «богоугодное заведение» старинного типа — преврати­лась бы в то, чем она должна быть: в веселое и деятельное царство свежей жизни, вблизи природы, рука об руку с родным народом. Но для этого всю силу, сбереженную на непротивленье физическом, человек должен вла­гать в противленье нравственное, которое состоит в обнаружении правды примером личной жизни и добрым убеждением. <...>

Рассказ г. Чехова не дает какого-либо нового открытия в русской жиз­ни, но он ярко и художественно подтверждает старую, печальную истину о безжизненности нашей так называемой интеллигенции. Эта безжизнен­ность проявляется одинаково и в сфере практического дела, и в области нравственных отношений, — и там, где требуется упорная энергия, неис­тощимая нервная сила, и там, где требуется просто совесть, благородство души. О, если бы совесть русского человека пробудилась! Если бы он, спя­щий с открытыми глазами, увидел все нравственное безобразие своей жиз­ни, всю ложь и грязь, скопившуюся веками!

Из ст.: Меньшиков М.О. Без воли и совести («Палата № 6». Рассказ А.П. Чехова) // Книжки недели. СПб., 1893. № 1. (Цит. по: Антон Чехов и его критик Михаил Меньшиков : переписка, дневники, воспоминания, статьи. М., 2005. С. 259-275).

 

 

«О ДВУХ ТИПАХ ОТНОШЕНИЯ К ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ»
(Н.К. Михайловский)

<...> Чрезвычайно любопытны две художественные экс­курсии г. Чехова в область психиатрии: «Палата № 6» (1882) и «Черный монах» (1894), хотя собственно психиатрия тут, с позволения сказать, с боку припека или, пожалуй, рамка, в которую автор вставил нечто, не имеющее никакого отношения к психиатрии. В «Пала­те № 6» мы имеем превосходное описание больничных порядков <...>

В «Палате № 6» решается вопрос о том, как следует (или как не следует) относиться к действительности. Представителями двух резко различных на этот счет мнений г. Чехов выбирает психически больного, содер­жащегося в лечебнице Ивана Дмитрича Громова, с одной стороны, а с другой — доктора Андрея Ефимо­вича Рагина, который, однако, тоже кончает сумас­шествием. Они, впрочем, могли бы с самого начала по­меняться местами, эти два главные действующие лица рассказа... Рагин, как это ни странно в устах практику­ющего врача, исповедует и проповедует полное невме­шательство в ход событий. Он находит, что «не следует мешать людям сходить с ума». Он спрашивает: «к чему мешать людям умирать, если смерть есть законный и нормальный конец каждого?» и «зачем облегчать страдания?» Он, пожалуй, «пантеист», если позволи­тельно разуметь под пантеизмом примирение с действи­тельностью, какова бы она ни была, только потому, что она — действительность. Для него все в жизни, подле­жащее сравнению, безразлично и равноценно. <...> «Между теплым, уютным кабинетом и этой палатой нет никакой разницы — покой и довольство человека не вне его, а в нем самом». Так рассуждает доктор Рагин. Су­масшедший Громов не согласен с такой «реабилитацией действительности». Он горячо возражает: «Я знаю только, что бог создал меня из теплой крови и нервов, да-с! А органическая ткань, если она жизнеспособна, должна реагировать на всякое раздражение. И я реа­гирую! На боль я отвечаю криком и слезами, на под­лость — негодованием, на мерзость — отвращением. По-моему, это, собственно, и называется жизнью» <...>

Трудно сказать, почему рассуждающий так Громов есть сумасшедший и почему доктор Рагин призван его лечить. Последний объясняет дело так: «Кого посадили, тот сидит, а кого не посадили, тот гуляет,— вот и все. В том, что я доктор, а вы душевный больной, нет ни нравственности, ни логики, а одна только пустая слу­чайность». Это, конечно, мало объясняет дело, и реше­ние становится еще более затруднительным, когда са­мого доктора сажают в палату № 6 и он отказывается от своей теории безразличия и реабилитации действи­тельности. Попав в больницу уже в качестве больного, а не врача, Рагин сначала пробует философствовать на свой старый образец. Но когда сторож Никита, соглас­но принятым в больнице порядкам, прибил его — «от боли он укусил подушку и стиснул зубы, и вдруг в го­лове его среди хаоса ясно мелькнула страшная, невы­носимая мысль, что такую же точно боль должны были испытывать годами, изо дня в день, эти люди, казавши­еся теперь при лунном свете черными тенями. Как мог­ло случиться, что в продолжение больше чем двадцати лет он не знал и не хотел знать этого? Он не знал, не имел понятия о боли, значит, он не виноват, но совесть, такая же несговорчивая и грубая, как Никита, заста­вила его похолодеть от затылка до пят». На другой день доктор Рагин умер от апоплексического удара...

Ясно, кажется, что психиатрия ни при чем во всей этой истории: Громов слишком здравомыслящий чело­век для сумасшедшего, и если Рагин склоняется к его образу мыслей и отказывается от реабилитации дей­ствительности, только уже сам сидя в сумасшедшем доме, так ведь это просияние он мог бы получить и вне его, и гораздо раньше — стоило ему только испытать какую-нибудь серьезную «боль». И, однако, г. Чехов счел почему-то нужным вручить защиту мысли о естественной реакции «органической ткани на всякое раздражение» двум сумасшедшим... а может быть, и не сумасшедшим, а только по какой-то «случайности» си­дящим в доме умалишенных...

Из ст.: Михайловский Н.К. Кое-что о г. Чехове // Русское богатство. 1900. № 4. (Цит. по: Михайловский Н.К. Литературная критика. М., 1989. С. 526-528).

 

 

 

«ПРИ ЧЕМ ТУТ СУМАСШЕДШИЙ ДОМ?»
(П.П. Перцов)

<...> [Центр рассказа] заключается, очевидно, в противоположности двух фигур: псевдосумасшедшего Ивана Дмитрича и, сперва псевдоздорового, а потом также псевдосумасшедшего доктора Андрея Ефимыча. Точнее – этот центр лежит в сопоставлении двух противоположных психологических типов – альтруиста и равнодушного. <...>

В повести много лишнего — неизвестно зачем вставлено лицо почтмейстера, при­ятеля Андрея Ефимыча, нисколько не помогающее уяснению смысла повести, а напротив, затемняющее его. Затем сам Андрей Ефимыч зачем-то совершает поездку в Москву, Петербург и Варшаву. И, наконец, что важнее всего, по прочтении повести, невольно является вопрос: «почему действие происходит в су­масшедшем доме? И вообще причем тут сумасшествие и сумасшедшие?» Правда, благодаря такому распо­ложению повести г. Чехову явилась возможность дать нам яркую, просто потрясающую картину порядков захолустного сумасшедшего дома и нарисовать с обычным мастерством несколько типов сумасшедших, но ведь мало ли что мог бы нарисовать нам прекрасного и даже поучительного г. Чехов? В художествен­ном произведении всякая подробность должна иметь свой raison d’etre[3], и все произведение должно быть расположено по известному стройному плану, для того чтобы и у читателя получилось стройное и ясное впечатление. Теперь же палата № 6 сбивает нас с толку и отвлекает наше внимание от упомянутых выше психологических контрастов. Правда, может быть, автор хотел, при помощи своего приема, нагляднее показать реальный вред, приносимый философией Андрея Ефимыча, но для достижения такой цели доста­точно было и одной больницы и не было надобности в прибавлении к ней сумасшедшей палаты и особенно в перенесении места действия в эту последнюю. Если же допустить, что таким перенесением г. Чехов хотел лучше оттенить момент столкновения благодушной философии Андрея Ефимыча с суровой действитель­ностью и прозрения злополучного философа, то выгода, получающаяся на этом частном пункте, с избыт­ком покрывается той путаницей и тем раздроблением внимания, который внес в повесть г. Чехова «сумас­шедший элемент». Читатель невольно недоумевает и спрашивает: «кто же, наконец, здесь сумасшедший?», а не получая на этот вопрос ответа, справедливо начинает жаловаться, что «все это сильно бьет по не­рвам, но, не слагаясь в определенные мысли и чувства, не дает и художественного удовлетворения», и что большой талант г. Чехова разбрасывается по разным направлениям, не создавая ничего цельного. Эти жалобы <...> не составляют специальной принадлежности последней повести г. Чехова и могут быть с одинаковым правом применены ко всем произведениям этого писателя. Везде то же непони­мание автором общественного смысла рисуемых им картин и направление его внимания исключительно в сторону психического и художественного их интереса; везде та же случайность и отрывочность тем и тот же выбор их под влиянием минутного впечатления: попался на глаза сумасшедший дом — он немедленно срисовывается, пришли в голову интересные по своему контрасту психологические типы — они изобра­жаются, встретилась фигура старого бонвивана-почтмейстера — она заносится на бумагу, потом все это складывается в одну повесть и в таком сыром виде преподносится читателям, которые могут переваривать эту беллетристическую окрошку, как им угодно.

Из ст.: Перцов П.П. Изъяны творчества // Русское богатство. 1893. № 1. С. 64-68 (2-я паг.).

 

 

 

«НРАВСТВЕННАЯ НЕСОСТОЯТЕЛЬНОСТЬ ДОКТОРА РАГИНА»
(Г.П. Задёра)

<...> Нравственная состоятельность доктора Рагина чрезвычайно сомнительна. Его глубоко­мысленные рассуждения и начитанность, его «умиление и восторг перед движениями человеческого ума», его любовь к честности — все эти украшения его души теряют всякую цену, если принять во внимание, что он — пьяница и у него такой же красный нос, как у Никиты, что он совершенно пассивно относится ко всем подлостям, которые творятся в маленькой области, вверенной его попечению, что он ничего не делает... Неизмеримо выше доктора Рагина стоял бы человек, у которого квартира не была бы завалена книгами, который бы не имел представления о высших проявлениях человеческого духа, который никог­да не задумывался бы над мировыми вопросами, но который не позволил бы кормить больных гнилой капустой, не подписывал бы, как доктор Рагин, заведомо плутовских счетов, который бы не допускал, чтобы Никита бил больных и чтобы вообще больница походила на ужасный ад. <...> Перефразируя слова доктора Астрова («Дядя Ваня»), можно сказать, что если через тысячу лет человечество будет особенно несчастливо, то в этом будет виноват и доктор Рагин. <...>

Из ст.: Задёра Г.П. Медицинские деятели в произведениях А.П. Чехова // Ежемес. лит. и попул.-науч. приложение к журналу «Нива». 1903. № 11. Стб. 490-491.

 

 

 

«КОНЕЦ “ТОЛСТОВСТВА”»
(А. Б. Дерман)

<...> Осознание толстовства и осуждение важнейшего узла этой философии, заключающегося в том, что счастье — не вне человека, а в нем самом, в его созна­нии, не в фактах, а в его отношении к ним, <...> в гораздо более широком масштабе мы видим в «Палате № 6», также написанной в 1892 г., являющейся рубежом для чеховского толстовства.

В центре повести – <...> контрастная пара: доктор Андрей Ефимыч Рагин и психически больной Иван Дмитрич Громов. Больница, в которой они встречаются, это застенок, морилка, доктор это знает, но с точки зрения доктора — это все мелочи: «При всякой обстановке, — до­казывает он Громову, — вы можете находить успокоение в самом себе. Свободное и глубокое мышление, которое стремится к уразумению жизни, и полное презрение к глу­пой суете мира, — вот два блага, выше которых никогда не знал человек. И вы можете обладать ими, хотя бы вы жили за тремя решетками». <...> Иван Дми­трич самое происхождение критикуемой им философии усматривает в духовной лени, в равнодушии: «Видите вы, например, как мужик бьет жену. Зачем вступаться? Пускай бьет, все равно оба помрут рано или поздно... Нас держат здесь за решеткой, гноят, истязуют, но это прекрасно и разумно, потому что между этой палатой и те­плым, уютным кабинетом нет никакой разницы. Удобная философия: и делать нечего, и совесть чиста, и мудрецом себя чувствуешь... Нет, сударь, это не философия, не мышление, не широта взгляда, а лень, факирство, сонная одурь... Да! Страдания презираете, а небось прищеми вам дверью палец, так заорете во все горло!».

Характерно-чеховским тонким приемом в повести пока­зано, чью философию оправдывает автор: он действи­тельно приводит своего доктора к тому, чтобы жизнь ему «прищемила палец», и доктор действительно «орет во все горло». <...>

Итак, смысл, влагаемый Чеховым в повесть, таков, что философия «уразумения» жизни, счастья не вне себя, а в себе самом, — этих столпов толстовского отношения к жизни, — коренится в незнании боли. «Палата № 6» — это осознание прямой связи между бессилием души, сла­бостью чувства — и толстовской философией; это осужде­ние последней, отрешение от нее. И в этом смысле поучи­тельно, что в дальнейшем Чехов уже ни разу не ставит толстовскую философию в центре своих тем: на несколько лет он как бы вообще оставляет ее в стороне от своего ху­дожнического внимания и только четыре года спустя воз­вращается к ней, вернее — к одной из сторон толстовской философии, к вопросу об обязанности для каждого чело­века физического труда, притом не делая из этого основы произведения («Дом с мезонином» и «Моя жизнь») и, главное, не давая никакого повода думать, что сам он при­соединяется к тому или иному разрешению этого вопроса. <...>

Но, разочаровавшись в толстовстве, как в пути к раз­решению своей внутренней проблемы, Чехов едва ли не до конца жизни продолжал работу осознания своей холод­ности и практическую борьбу с нею. На этом пути он в конце концов пришел к некоторым твердым принципам, которые проявлялись параллельно в его творчестве и в его жизни.

Таким принципом было добытое им убеждение, что вне любви к человеку — пустыня, бессмыслица, сплошная не­правда. <...>

Из кн.: Дерман А.Б. Творческий портрет Чехова. М., 1929. С. 211-213.

 

 

 

«ПОВЕСТЬ, ПРОДИКТОВАННАЯ САХАЛИНОМ»
(А.И. Роскин)

<...> Пишущему эти строки приходилось уже высказывать мнение, что «Палата № 6» является в известной мере произведением аллегорическим. Непосредственная реаль­ность в «Палате № 6» замаскирована. Написанная так же, как и «Дуэль», непосредственно после поездки на Сахалин, «Палата № 6» есть (повторяем: в известной мере) изображение царской каторги. Чехов прибегнул к аллегорическим приемам ее изображения ровно настоль­ко, насколько это приходилось делать, учитывая цензур­ные условия. Если о «Дуэли» можно говорить как о по­вести, навеяннойСахалином, то о «Палате № 6» можно говорить как о повести, продиктованной Сахалином. Ра­ботая над «Палатой № 6», Чехов находится уже как бы под властью сахалинских впечатлений, он отдается им целиком, заботясь лишь о практической возможности донести до читателя свою правду, донести ее, усекая кое-что внешнее, но оставляя в сохранности опреде­ленные философские взгляды, — их Чехов выразил в «Палате № 6» с полной и побеждающей определен­ностью.

Много было написано плоского современниками Че­хова о нем. Но, даже помня о том, как плохо понимали Чехова некоторые современные ему критики, все же, об­ращаясь к статьям Михайловского, поражаешься той степени непонимания, которую он проявил в своих вы­сказываниях о «Палате № 6».

Отрицая общественное значение творчества Чехова, Михайловский готов был признать все же некоторую социальную ценность «Палаты № 6». Автор повести как-никак поставил своей задачей обличение непорядков в наших больничных учреждениях! Впрочем, Михайлов­ский давал понять, что подобная задача является для художника слишком уж специальной.

Разумеется, в наши дни было бы наивно полемизи­ровать с этой оценкой Михайловским чеховской повести. Но надо признать, что идейный замысел «Палаты № 6» и связь его с основными философскими взглядами Чехо­ва были раскрыты лишь несколько десятков лет спустя после появления повести.

Правда, будущий исследователь и текстолог Чехова сможет опубликовать чеховские строки, посвященные со­стоянию домов умалишенных в России. Об этом Чехов писал в одном справочном издании — и если эти строки остаются до сих пор неопубликованными, то только по­тому, что у нас все еще не воспитано верное отношение к каждой чеховской строке, как к величайшей драгоцен­ности.

Но Чехов является одним из тех писателей, которые никогда не жарили курицу вместе с перьями. Специаль­ные экскурсии в какую-нибудь область никогда не на­талкивали Чехова на непосредственное использование приобретенных знаний.

В одном из писем к Константину Федину Горький заметил, что у настоящего художника знание незаметно, бессознательно переходит в фантазию, органически ас­симилируется воображением.

Чехову глубоко была свойственна верная работа во­ображения, и эту работу он никогда не подвергал на­силию.

Менее всего небольшой медицинский экскурс Чехова мог явиться поводом для написания «Палаты № 6».

Когда мы говорим о «Палате № 6» как о произведе­нии, изображающем не непорядки в больничных заведе­ниях, а большие, исторического значения непорядки в придавленной самодержавием стране, мы нисколько не дописываем Чехова, а только отмечаем то, что действи­тельно он сам сказал в своей повести — и притом с той отчетливостью, с какой это можно было сказать русско­му писателю в дореволюционную эпоху.

Мы отнюдь не являемся сторонниками того избран­ного некоторыми литературоведами и критиками мето­да, по которому получается так, что писатель всегда хо­тел сказать как раз не то, что у него написано. Но со­вершенно не нужно прибегнуть к особым и, увы, очень часто совершенно произвольным приемам «медленного чтения», чтобы убедиться в подлинном замысле «Па­латы № 6» — изобразить сахалинскую каторгу.

Не будем утомлять читателя обильными цитатами, ко­торые показали бы, что Чехов с почти подчеркнутой на­стойчивостью наводит все время на мысль о сходстве палаты № 6 с тюрьмой.

В самом деле, власть в больнице принадлежит не представителю медицины, а «отставному солдату с по­рыжелыми нашивками». Больные — за решеткой. Рядом с больницей — тюрьма. Громов сходит с ума на почве боязни полицейских преследований. Нет, не в селе Ме­щерском, как гласит литературное предание, нашел Че­хов свою палату № 6. Смотрителей Никит, людей за ре­шетками и многое другое, заполняющее повесть, Чехов видел прежде всего на Сахалине. И если, работая над «Островом Сахалином», Чехов стремился избегнуть то­го, что он рассматривал как субъективный элемент, то удалось ему это в какой-то мере потому, что самое важ­ное, самое душевное, самое личное, что вынес Чехов из своего путешествия, было уже высказано им в «Палате № 6».

К сахалинскому циклу чеховских произведений обыч­но причисляют немногие рассказы или детали расска­зов — «Гусев», «В ссылке», «Убийство». Но по внутрен­нему смыслу первым в этом ряду должно быть названо такое произведение, как «Палата № 6».

В нем Чехов, изобразив каторгу, в то же время по­ставил вопрос о философии непротивления:

«Нас держат здесь за решеткой, гноят, истязуют, но это прекрасно и разумно, потому что между этой пала­той и теплым и уютным кабинетом нет никакой разницы. Удобная философия: и делать нечего, и совесть чиста, и мудрецом себя чувствуешь... Нет, сударь, это не филосо­фия, не мышление, не широта взглядов, а лень, факирство, сонная одурь».

Много хороших, верных и даже сильных слов говорят у Чехова его герои. Не принадлежат ли и эти слова к тем речам, которые Чехов считал своим писательским долгом сообщить читателю в качестве подслушанных в жизни — и только?

Так было ведь, когда писал Чехов свои «Огни» — эту замечательную вещь, которую сам автор отвергал по мотивам, до сих пор еще не разгаданным.

Но в «Огнях» есть беседа — и нет борьбы.

В «Палате № 6» не только есть беседа, но есть и борьба, есть победитель и побежденный. Не «постанов­кой вопроса», как в «Огнях», ограничивается Чехов в «Палате № 6». Он предостерегает того, с кем спорит. Не просто расходятся участники спора в «Палате № 6», как расходятся они в «Огнях». Приятный разговор приводит Андрея Ефимыча Рагина за решетку.

«Отчаяние вдруг овладело им, он ухватился обеими руками за решетку и изо всей силы потряс ее».

Решетка не поддалась. Рагин гибнет. Здесь перед нами уже не «подслушанный разговор»,— Чехов высту­пает здесь не только свидетелем, но и судьей, он не толь­ко ставит вопрос, но и отвечает на него.

В «Палате № 6» мы наблюдаем перенесение, по своему характеру и непосредственным задачам, каза­лось бы, противоположное перенесению в «Дуэли». В «Дуэли» перенесение преследует цели расширения те­мы, освобождения ее от элементов исключительности. Наоборот, в «Палате № 6» перенесение преследует цели маскировки общего значения темы, внешнего его суже­ния: царская каторга сужена до размеров одной палаты провинциальной больницы.

И вот своеобразнейшая особенность чеховского твор­чества: сузив место действия, сосредоточив свое внима­ние на маленьком и очень обособленном участке жизни (в самом деле, речь идет все-таки о сумасшедшем доме и о редчайшем, с точки зрения обыденной вероятности, случае заключения в него нормального человека!), Че­хов, подобно шахматисту,проигрывая в количестве, вы­игрывает в качестве. Он жертвует «лобовым» изображе­нием сахалинской каторги, изображением тюрьмы и аре­стантов, но, заменив ее изображением больничной пала­ты, нисколько не проигрывает в осуществлении своих основных идеологических задач.

Сузив сюжет до пределов палаты № 6, Чехов дал изображение по своему значению более широкое, чем даже изображение режима каторги. От палаты № 6 протянулась нить — через каторгу — ко всей стране, суг­гестивность чеховского письма придала повести тот высший в литературном творчестве род многопланово­сти, которая очень сложна по своей художественной структуре и в то же время не требует никаких коммен­таторов и специалистов по «медленному чтению».

Почему же такие читатели, как Михайловский, столь странно усваивали смысл повести? Именно потому, что они, в силу своего предвзятого отношения к творчеству Чехова, читали его, стараясь не столько прочесть Чехова по-своему, сколько не прочесть то, что у Чехова написа­но. Это ведь тоже своего рода «медленное чтение» — по­стараться не заметить того, что сказано у писателя ясно и непреложно!

Можно с абсолютной уверенностью сказать, что для рядового читателя, современника Чехова, было близко не понимание «Палаты № 6» Михайловским, а понима­ние этой повести Лениным. В полную противоположность Михайловскому, Ленин уловил широкое, обобщающее значение чеховской повести.

Напомним слова Ленина о «Палате № 6», зафикси­рованные в воспоминаниях сестры его Анны Ильи­ничны:

«Когда я дочитал вчера вечером этот рассказ, мне стало прямо-таки жутко, я не мог оставаться в своей комнате, я встал и вышел. У меня было такое ощуще­ние, точно и я заперт в палате № 6».

Михайловский пытался истолковать Чехова, низводя его реализм к самому ограниченному роду натурализма.

Слова Ленина о «Палате № 6» — это историческое признание огромной силы чеховского реализма.

Из ст.: Роскин А.И. Заметки о реализме Чехова // Литературный критик. 1939. № 7. (Цит. по: Роскин А.И. А.П. Чехов. М., 1959. С. 214-218).

 

 

 

«С КЕМ ПОЛЕМИЗИРУЕТ ЧЕХОВ?»
(А.П. Скафтымов)

<...> Общий смысл полемической направленности «Пала­ты № 6» ясен. Чехов нападает на равнодушное отноше­ние к чужому страданию (Рагин) во имя отзывчивости и нравственной чуткости (Громов).

Считают, что объектом обличения (в лице Рагина) для Чехова был Л. Толстой или идейно близкий к нему Марк Аврелий. Полагают при этом, что в критике идей Толстого и Марка Аврелия Чехов с раскаянием обли­чал и самого себя, ранее разделявшего их учение, а те­перь освободившегося от их влияния. Такой взгляд не соответствует ни тому, что извест­но о мировоззрении Л. Толстого и Марка Аврелия, ни тому, что писал Чехов в «Палате № 6» и до «Палаты № 6». <...>

В идейной борьбе, которая осуществлялась «Палатой № 6», для Чехова Толстой был не противником, а скорее союзником. Из двух лиц повести — Рагина и Громова — к Толстому был ближе, конечно, не обличаемый Рагин, а обличающий Громов. И совершенно естествен­но, что Толстому и его последователю В. Г. Черткову повесть понравилась, и они ее сейчас же распространи­ли через свое издательство «Посредник», как одно из произведений, самых созвучных их идеям. <...>

Сам Толстой писал (24 декабря) И. И. Горбунову: «Какая хорошая вещь Чехова «Палата № 6». В январе 1893 года В. Г. Чертков в письме к Чехову настойчиво про­сит представить повесть для их издательства. «Позволь­те же нам принять участие в содействии тому широкому распространению этого произведения, на какое оно на­прашивается ввиду общечеловечности, важности и со­временности его идеи и какое мы находим в состоянии осуществить в более крупных размерах, чем какой-либо другой издатель, благодаря специальным условиям по отношению к провинции нашего издательского дела». Вскоре В. Г. Чертков опять повторяет: «Нам со всех сторон указывают на эту вещь. Еще недавно мы по­лучили самый сочувственный о ней отзыв от Л. Н. Тол­стого».

Во всем этом нельзя не видеть подтверждения того, что «Палата № 6» не только не противоречила учению Толстого, но помогала ему.

Полемика в «Палате № 6» Чеховым велась не с Толстым.

 

Философия Рагина ближе всего напоминает Шопен­гауэра. И конечно, Чехов имел в виду не столько само­го Шопенгауэра во всей его философской системе, сколько тот круг интеллигентного обывательства, где хо­дячие в ту пору «Афоризмы» Шопенгауэра использова­лись для оправдания моральной лености и бегства от борьбы. Вот несколько параллелей.

Рагин - пессимист. Жизнь в его глазах не имеет никакого смысла. «Жизнь есть досадная ловушка, - го­ворит он.— Когда мыслящий человек достигает возму­жалости и приходит в зрелое сознание, то он невольно чувствует себя как бы в ловушке, из которой нет выхо­да...» «На этом свете все незначительно и неинтересно...» Ср. Шопенгауэр: «Нет ничего на свете достойного на­ших стремлений, борьбы и желаний...» «Кто вполне про­никся моим философским учением... тот не будет ожи­дать многого ни от какого предмета, ни от какого обсто­ятельства, ни к чему не станет стремиться и не будет жаловаться на крушение своих планов; он вполне при­соединится к словам Платона: ничего в мире не заслу­живает больших усилий...» <...>

Рагин: «Ум служит единственным источником на­слаждения...» «Как в тюрьме люди, связанные общим не­счастьем, чувствуют себя легче, когда сходятся вместе, так и в жизни не замечаешь ловушки, когда люди, склонные к анализу и обобщениям, сходятся вместе и проводят время в обмене гордых свободных идей. В этом смысле ум есть наслаждение незаменимое...» «На этом свете все незначительно и неинтересно, кроме высших духовных проявлений человеческогоума...» Шо­пенгауэр: «Я не знаю иного наслаждения как позна­вать...» «В себе самом он (человек интеллекта.— А. С.)имеет источник высших наслаждений. Только он может наслаждаться творениями выдающихся людей всех эпох и стран...» «Мыслящему человеку доступны такие наслаждения, которые не существуют для других...» <...>

Рагин: «Мыслящий, вдумчивый человек отличается именно тем, что презирает страдание; он всегда дово­лен и ничему не удивляется...» Шопенгауэр: «В царстве разума нет страданий, есть лишь познание». <...>

Для Рагина и шопенгауэровцев одинаково специфич­но сочетание пессимизма с призывами к интеллекту­альнойсозерцательности как единственно возможному источнику чистого «наслаждения». Ни у Толстого, ни у стоиков ничего подобного нет.

С другой стороны, возражения против рагинского квиетизма в самом главном совпадают с моральной ар­гументацией Толстого. И доводы Громова, и судьба са­мого Рагина больше всего апеллируют к чувству со­страдания и «совести». «Он (Рагин. — А. С.) не знал, не имел понятия о боли, значит, он не виноват, но совесть, такая же несговорчивая и грубая, как Никита, застави­ла его похолодеть от затылка до пят».

В оценочном освещении образа Рагина есть нечто специфически чеховское, не совпадающее с учением Толстого.

У Чехова в рагинском самоотстранении от жизни ви­новат не только Рагин. Рагин оказался жертвой неудов­летворенности его духовных интересов. При этом «ду­ховные интересы» мыслятся не только в виде желания быть честным и нравственно чистым, но и в желании найти применение и удовлетворение запросам духов­ной общительности в самом широком смысле. Потреб­ность в культурном умственном общении Чеховым не игнорируется и сама по себе нисколько не опорочива­ется. Рагин, как и Громов, страдает от общей тупости и духовной беспросветности провинциального мертво­го существования. «В городе душно и скучно жить, у общества нет высших интересов, оно ведет тусклую, бес­смысленную жизнь, разнообразя ее насилием, грубым развратом и лицемерием; подлецы сыты и одеты, а че­стные питаются крохами; нужны школы, местная га­зета с честным направлением, театр, публичные чтения, сплоченность интеллигентных сил; нужно, чтобы общест­во сознало себя и ужаснулось». Так говорит Громов. Но так же говорит и Рагин (см. его разговоры с Ми­хаилом Аверьянычем), и ужас его в том, что он только в сумасшедшем Громове нашел для себя первого собе­седника.

Суд и критика Чехова в «Палате № 6» направляют­ся не столько на лицо Рагина как носителя дурных идей, сколько на те условия жизни, которые приводят к таким идеям и настроениям. Пессимизм, унылые мы­сли, унылые чувства Чеховым всегда рассматривались преимущественно как симптом болезни, корнями свои­ми уходящей в условия общей жизненной духоты и дикости («Иванов», «Скучная история», «Три го­да», «Ионыч» и др.). И в повести «Палата № 6» Чехов имел в виду не только теоретическую проблему о не­правоте безучастного отношения к жизни, но и проб­лему социально-генетическую — о социальных источ­никах, вызывающих и питающих подобное отноше­ние.

Мысли Рагина осуждаются, осуждается в нем и мо­рально-эгоистическая подоснова этих мыслей, но более всего осуждается жизнь, жертвой которой он стал, жизнь, потушившая в нем желания, закрывшая перед ним духовные горизонты, оставившая его, честного и доброго человека, одиноким и бессильным среди пошло­сти, грубости и моральной нечистоты. Поэтому Рагин во всех подробностях повести выступает не только как об­личаемое лицо, но и как фигура трагическая. Вина его в том, что он оказался слаб и, как Громов, был раздав­лен жизнью. «И как не философствовать этой мелюзге, если она не удовлетворена,— говорит он Громову.— Ум­ному, образованному, гордому, свободолюбивому челове­ку, подобию божию, нет другого выхода, как идти лека­рем в грязный, глупый городишко, и всю жизнь банки, пиявки, горчишники! Шарлатанство, узость, пошлость!..» «Слабы мы, дрянные мы... И вы тоже, дорогой мой. Вы умны, благородны, с молоком матери всосали благие порывы, но едва вступили в жизнь, как утомились и заболели... Слабы, слабы».

В таком истолковании источников внутренней дра­мы Рагина с его дурной философией и Громова с его сумасшествием присутствует осуждение не только без­нрав­ствен­ности (как это было бы у Толстого), но и всей темноты умственного невежества, духовной тупости и рабской жизни подавляющей массы населения, где не­многие люди с духовными запросами гибнут в одиноком бессилии. В этом призыве к культуре в ее са­мом широком содержании состоит отличие Чехова от Толстого.

Из ст.: Скафтымов А.П. О повестях Чехова «Палата № 6» и «Моя жизнь» // Ученые записки Саратовского пед. института. Вып. 12, 1948. (Цит. по: Скафтымов А.П. Нравственные искания русских писателей. М., 1972. С. 381-390).

 

 

 

«УДАР ПО ИНТЕЛЛИГЕНТСКОМУ “ПРЕКРАСНОДУШИЮ”»
(В.В. Ермилов)

<...> Путешествие на Сахалин расширило у Чехова чувство жизни, чувство родины. Все невыноси­мее становилась для него теснота, тюремная ду­хота всей тогдашней русской жизни. Томление человека, запертого в четырех стенах, достигло теперь особенной остроты.

<...> Вся тогдашняя русская жизнь казалась ему жизнью в четырех стенах, с тюремными надзи­рателями, с решетками, — жизнь без политики, без общественности.

Так возникает знаменитая «Палата № 6», быть может, самое страшное произведение русской литературы. <...>

Велико было общественное значение этого произведения в деле психологической мобилиза­ции сил протеста, ненависти против самодержа­вия. «Палата № 6» явилась одним из важнейших симптомов начинавшегося общественного подъ­ема, одним из заметных обозначений истори­ческого рубежа между восьмидесятыми и девя­ностыми годами, между эпохой упадка и эпохой подъема. <...>

Вся Россия увидела в рассказе символическое изображение тупой силы самодержавия в образе Никиты, увидела себя самое запертой в палате. Юный Ленин высказал чувство всей страны, по­раженной простой и неотразимой силой чехов­ских образов. «Палата № 6» звала к борьбе с многообразным Никитой.

И вместе с тем многие и многие Андреи Ефимычи услышали незаглушимый голос совести, грозный удар молота. Совесть, русская совесть в лице Чехова говорила им: «Это вы, милые, де­ликатные, гуманнейшие, честнейшие Андреи Ефимычи, — именно вы, а не кто-нибудь дру­гой, — гноите людей в тюрьме, в гигантской «па­лате № 6» и сваливаете все на «красноносых смотрителей», подобно тому, как честнейший доктор Рагин в течение двадцати лет гноил не­счастных людей в застенке, сваливая все на Ни­киту! Вы виноваты во всех преступлениях цар­ского правительства тем, что не боретесь с ними, услаждая себя различными успокоительными философиями! Знаменательно, что Иван Дмитрич Громов в своих обличениях Андрея Ефимыча употребляет слова из приводившегося нами пись­ма Чехова к Суворину: «мы сгноили в тюрьмах», писал Чехов; «нас держат здесь за решеткой, гноят, истязуют», говорит Громов.

Чехов ударил своим молотом не только по самодержавию, но нанес неотразимый удар и всем видам и формам интеллигентского «прекраснодушия», отказа от борьбы, какими бы рассу­ждениями это ни прикрывалось, в частности, и толстовскому реакционному учению о «непроти­влении злу насилием» (под влиянием которого Чехов находился некоторое время).

Правда, раскрытая Чеховым в «Палате № 6», была трагической для него самого. Какой же выход возможен из тюрьмы, кто же сломает, взорвет «палату № 6», кто споет «недопетые песни»? Этого Чехов не знал. Но он уже понял, что насилию нужно противопоставить не вспышки бессильной ярости, а борьбу. Мил и обаятелен Андрей Ефимыч в своей кроткой, такой тонко-­интеллигентской беспомощности перед пошлостью и грубостью жизни, но какой же толк от всех его прекрасных качеств! Честен, смел, благороден, правдив Иван Дмитрич Громов, но ведь и он ока­зался слабым! Очутившись вместе с Громовым за­ключенным в палате, Андрей Ефимыч говорит Ивану Дмитричу: «Слабы мы, дорогой... Был я равнодушен, бодро и здраво рассуждал, а стоило только жизни грубо прикоснуться ко мне, как я пал духом... прострация... Слабы мы, дрянные мы... И вы тоже, дорогой мой. Вы умны, благо­родны, с молоком матери всосали благие порывы, но едва вступили в жизнь, как утомились и забо­лели... Слабы, слабы!»

Это стало одною из самых важных, коренных темвсего творчества Чехова девяностых-девятисотыхгодов: разоблачение слабости тогдашней интеллигенции и призыв к силе. Высоко поднялся Чехов над лицемерием и ложью либерализма, примирения с действительностью, какими бы утонченными формами оно ни прикрывалось.

Но он не видел носителей силы, выразителей настоящего протеста. Трагедия его жизни и за­ключалась в том, что он так и не увидел до конца своих дней, не узнал тех людей, которые тогда, когда прогремела на всю страну «Палата № 6», уже готовились насилию противопоставить гроз­ную силу. Эти новые люди читали историю док­тора Рагина и Ивана Дмитрича Громова с гнев­ной скорбью, с любовью и уважением к поэтиче­скому гению, к непримиримой совести великого русского писателя. Чехов был одним из люби­мейших писателей Ленина.

Из кн.: Ермилов В.В. А.П. Чехов. 1860-1904.2-е изд., перераб. М., 1949. С. 245 - 252.

 

 

 

«ПАЛАТА № 6 – МЕСТЬ “ГРУБОЙ СРЕДЫ”»
(Л.М. Цилевич)

<...> В чрезвычайном многообразии персонажей и обстоятельств, составляющих художественный мир Чехова, выделяются сюжетно-тематические разновидности: истории судеб различных героев. Преобладающее место – и в количественном, и в идейно-худо­жест­венном отношении - принадлежит истории героя, который уже ощутил неестественность общественных отношений, но ещё не начал действовать. Такого чеховского героя принято называтьзадумавшимся, а повествование о его судьбе – сюжетом прозрения. <...>

Самый мрачный вариант такого сюжета – история слишком позднего прозрения. Жизнь прожита зря – бесплодно, нехорошо, неправильно; это понимают перед лицом смерти и токарь Григорий Петров[4], и гробовщик Яков Бронза[5], и профессор Николай Степанович[6], и доктор Рагин. Исследователи неоднократно отмечали связь такого сюжета с сюжетом повести Л. Толстого «Смерть Ивана Ильича»[7]. Отметим здесь лишь одно существенное различие. Принято противопоставлять толстовских героев как мыслящих, живущих напряженной духовной жизнью, - чеховским: заурядным, рядовым «негероям». В данном случае соотношение между персонажами Толстого и Чехова прямо противоположное: Иван Ильич зауряден, жизнь его ординарна, бесцветна – каждый из чеховских героев по-своему даровит. Но их дарования обесцениваются, не приносят пользы, добра ни самому герою, ни людям. <...>

Момент прозрения у Толстого и Чехова относится к разным точкам сюжета: у Толстого он совпадает с завязкой сюжета, у Чехова – с кульминацией, которая, как правило, сдвинута ближе, иногда почти вплотную, к развязке. Тем, с чего толстовский сюжет прозрения начинается, чеховский – завершается. <...>

В чрезвычайно обогащённом и осложнённом виде предстаёт подобная судьба в «Скучной истории» (1889). Николай Степанович много сделал для людей, многого достиг сам; но и он, пробуждённый приближением смерти от «сна жизни», переживает духовный кризис – несравненно острее, чем токарь Петров. Его мучат угрызения совести не только перед близким человеком – Катей, но и перед «дальними» - людьми, которым он, духовный учитель, не смог дать настоящей правды.

Ещё сильнее терзает совесть доктора Рагина («Палата № 6» - 1892) – как наказание за то, что он сознательно, добровольно погрузился в «сон наяву», отстранился от живой жизни, замкнувшись в «футляр» ложного мудрствования. То, что было бедой героя «Скучной истории», становится виной героя «Палаты № 6». Поэтому и сюжет рассказа развёртывается иначе: не в ретроспективе, а в последовательном изложении истории духовного самоубийства и одновременно преступления Рагина перед людьми. «Прозрение» Рагина вызвано не внутренними (как духовный кризис Николая Степановича), а внешними причинами: вторжением «грубой жизни», разрушившим его «футляр». Повод к этому вторжению дал сам Андрей Ефимыч своими визитами в палату № 6 для бесед с Громовым. Но доктор Рагин в данном случае «без вины виноват»; Громов для него – не столько живой, несчастный, страдающий человек, сколько ещё одна – «говорящая» книга; читая её, доктор испытывает интеллектуальное наслаждение. Посещения палаты № 6 становятся, таким образом, утонченной разновидностью ухода доктора Рагина от живой жизни, от норм гуманности. Но одновременно Рагин пренебрегает и нормами «грубой жизни», обывательской среды, видящей в его поведении странность, ненормальность. И эта среда мстит за себя. Не зачасти Рагин в палату № 6, - жил бы он спокойно, не испытывая душевных волнений, и умер бы с сознанием истинности своей философии. Палата № 6 становится местом проверки и краха этой философии: сначала теоретически – в речах Громова, а затем и практически – когда Рагина засаживают в неё как пациента.

Исход жизни Рагина, финал «Палаты № 6» беспросветно мрачен. Эстетическое освещение финала определяется не только символикой образа «палаты № 6», но и неизбывностью вины героя, крахом его философии.

Из кн.: Цилевич Л.М. Сюжет чеховского рассказа. Рига, 1976. С. 56-58.

 


[1] Персонаж поэмы Н.В. Гоголя «Мертвые души». – прим. сост.

[2] Персонаж романа И.А. Гончарова «Обломов». – прим. сост.

[3] Право на существование (фр). – прим. сост.

[4] Рассказ «Горе» (1885). – прим. сост.

[5] Рассказ «Скрипка Ротшильда» (1894). – прим. сост.

[6] Рассказ «Скучная история» (1889) – прим. сост.

[7] См. Бердников Г. А.П. Чехов. Идейные и творческие искания. – Л., 1970. С. 229-244. (прим. Л. Цилевича. – сост.).

© 2009-2015 Минкультуры России