Антон Павлович Чехов Карта сайта Написать письмо
Весь А.П. Чехов. Главная страница

Первая публикация – журнал «Русская мысль». 1893. № 10-12; 1894. № 2-3, 5-7.

 

  

ПИСЬМА

   

 

ЧЕХОВ – А.Н. ПЛЕЩЕЕВУ
15 февраля 1890 г. Москва

Целый день сижу, читаю и делаю выписки. В голове и на бумаге нет ничего, кроме Сахалина. Умопомешательство. Mania Sachalinosa.

    

 

 

ЧЕХОВ – А.С. СУВОРИНУ
9 марта 1890 г. Москва

<...> Насчет Сахалина ошибаемся мы оба, но Вы, вероятно, больше, чем я. Еду я совершенно уверенный, что моя поездка не даст ценного вклада ни в литературу, ни в науку: не хватит на это ни знаний, ни времени, ни претензий. Нет у меня планов ни гумбольдтских, ни даже кеннановских.[1] Я хочу написать хоть 100-200 страниц и этим немножко заплатить своей медицине, перед которой я, как Вам известно, свинья. Быть может, я не сумею ничего написать, но все-таки поездка не теряет для меня своего аромата: читая, глядя по сторонам и слушая, я много узнаю и выучу. Я еще не ездил, но благодаря тем книжкам, которые прочел теперь по необходимости, я узнал многое такое, что следует знать всякому под страхом 40 плетей и чего я имел невежество не знать раньше. К тому же, полагаю, поездка – это непрерывный полугодовой труд, физический и умственный, а для меня это необходимо, так как я хохол и стал уже лениться. Надо себя дрессировать. Пусть поездка моя пустяк, упрямство, блажь, но подумайте и скажите, что я потеряю, если поеду. Время? Деньги? Буду испытывать лишения? Время мое ничего не стоит, денег у меня все равно никогда не бывает, что же касается лишений, то на лошадях я буду ехать 25-30 дней, не больше, все же остальное время просижу на палубе парохода или в комнате и буду непрерывно бомбардировать Вас письмами. Пусть поездка не даст мне ровно ничего, но неужели все-таки за всю поездку не случится таких 2-3 дней, о которых я всю жизнь буду вспоминать с восторгом или горечью? И т.д. и т.д. Так-то, государь мой. Все это неубедительно, но ведь и Вы пишете столь же неубедительно. Например, Вы пишете, что Сахалин никому не нужен и ни для кого не интересен. Будто бы это верно? Сахалин может быть ненужным и неинтересным только для того общества, которое не ссылает на него тысячи людей и не тратит на него миллионов. После Австралии в прошлом и Кайены Сахалин – это единственное место, где можно изучать колонизацию из преступников; им заинтересована вся Европа, а нам он не нужен? Не дальше как 25-30 лет назад наши же русские люди, исследуя Сахалин, совершали изумительные подвиги, за которые можно боготворить человека, а нам это не нужно, мы не знаем, что это за люди, и только сидим в четырех стенах и жалуемся, что бог дурно создал человека. Сахалин – это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный. Работавшие около него и на нем решали страшные, ответственные задачи и теперь решают. Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку, а моряки и тюрьмоведы должны глядеть, в частности, на Сахалин, как военные на Севастополь. Из книг, которые я прочел и читаю, видно, что мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников и все это сваливали на тюремных красноносых смотрителей. Теперь вся образованная Европа знает, что виноваты не смотрители, а все мы, но нам до этого дела нет, это неинтересно. Прославленные шестидесятые годы не сделали ничего для больных и заключенных, нарушив таким образом самую главную заповедь христианской цивилизации. В наше время для больных делается кое-что, для заключенных же ничего; тюрьмоведение совершенно не интересует наших юристов. Нет, уверяю Вас, Сахалин нужен и интересен, и нужно пожалеть только, что туда еду я, а не кто-нибудь другой, более смыслящий в деле и более способный возбудить интерес в обществе…

    

 

 

ЧЕХОВ – А.Н. ПЛЕЩЕЕВУ
5 июня 1890 г. Иркутск

Тысячу раз здравствуйте, дорогой Алексей Николаевич! Наконец поборол самые трудные 3000 верст, сижу в приличном номере и могу писать. Оделся я нарочно во все новое и возможно щеголеватее, ибо Вы не можете себе представить, до какой степени мне надоели грязные большие сапоги, полушубок, пахнущий дегтем, или пальто в сене, пыль и крошки в карманах и необычайно грязное белье. В дороге одет я был таким сукиным сыном, что даже бродяги косо на меня посматривали, а тут еще, точно нарочно, от холодных ветров и дождей рожа моя потрескалась и покрылась рыбьей чешуей. Теперь наконец я опять европеец, что и чувствую всем моим существом.

Ну-с, о чем же Вам написать? Все так длинно и широко, что не знаешь, с чего начать и что выбрать. Все сибирское, мною пережитое, я делю на три эпохи: 1) от Тюмени до Томска, 1500 верст, страшенный холодище днем и ночью, полушубок, валенки, холодные дожди, ветры и отчаянная (не на жизнь, а на смерть) война с разливами рек; реки заливали луга и дороги, а я то и дело менял экипаж на ладью и плавал, как венецианец на гондоле; лодки, их ожидание у берега, плавание и проч.– все это отнимало так много времени, что в последние два дня до Томска я при всех моих усилиях сумел сделать только 70 верст вместо 400-500; бывали к тому же еще весьма жуткие, неприятные минуты, особенно в ту пору, когда вдруг поднимался ветер и начинал бить по лодке. 2) От Томска до Красноярска 500 верст, невылазная грязь; моя повозка и я грузли в грязи, как мухи в густом варенье; сколько раз я ломал повозку (она у меня собственная), сколько верст прошел пешком, сколько клякс было на моей физиономии и на платье!.. Я не ехал, а полоскался в грязи. Зато и ругался же я! Мозг мой не мыслил, а только ругался. Замучился я до изнеможения и был очень рад, попав на Красноярскую почтовую станцию. 3) От Красноярска до Иркутска 1566 верст, жара, дым от лесных пожаров и пыль; пыль во рту, в носу, в карманах; поглядишь на себя в зеркало, и кажется, что загримировался <...>

Когда приеду, расскажу Вам про Енисей и тайгу – весьма интересно и любопытно, ибо представляет новизну для европейца, все же остальное обыкновенно и однообразно. Вообще говоря, сибирская природа мало отличается (наружно) от российской; есть различие, но оно мало заметно для глаза. Дорога вполне безопасна. Грабежи, нападения, злодеи – все это вздор и сказки. Револьвер совершенно не нужен, и ночью в лесу так же безопасно, как днем на Невском. Для пешего - другое дело. <...>

   

 

 

ЧЕХОВ – А.С. СУВОРИНУ
11 сентября 1890 г. Татарский пролив, пароход «Байкал»

<...> Я видел все; стало быть, вопрос теперь не в том, что я видел, а как видел.

Не знаю, что у меня выйдет, но сделано мною немало. Хватило бы на три диссертации. Я вставал каждый день в 5 часов утра, ложился поздно и все дни был в сильном напряжении от мысли, что мною многое еще не сделано, а теперь, когда уже я покончил с каторгою, у меня такое чувство, как будто я видел все, но слона-то и не приметил.

Кстати сказать, я имел терпение сделать перепись всего сахалинского населения. Я объездил все поселения, заходил во все избы и говорил с каждым; употреблял я при переписи карточную систему, и мною уже записано около десяти тысяч человек каторжных и поселенцев. Другими словами, на Сахалине нет ни одного каторжного или поселенца, который не разговаривал бы со мной. Особенно удалась мне перепись детей, на которую я возлагаю немало надежд.

У Ландсберга я обедал, у бывшей баронессы Гембрук сидел в кухне... Был у всех знаменитостей. Присутствовал при наказании плетьми, после чего ночи три-четыре мне снились палач и отвратительная кобыла. Беседовал с прикованными к тачкам…

Это письмо пойдет через Америку, а я поеду, должно быть, не через Америку. Все говорят, что американский путь дороже и скучнее.

Завтра я буду видеть издали Японию, остров Матсмай. Теперь 12-й час ночи. На море темно, дует ветер. Не пойму, как это пароход может ходить и ориентироваться, когда зги не видно, да еще в таких диких, мало известных водах, как Татарский пролив.

Когда вспоминаю, что меня отделяет от мира 10 тысяч верст, мною овладевает апатия. Кажется, что приеду домой через сто лет. <...>

    

 

 

ЧЕХОВ – А.С. СУВОРИНУ
30 августа 1891 г. Богимово

<...> Сахалин подвигается. Временами бывает, что мне хочется сидеть над ним 3-5 лет и работать над ним неистово, временами же в часы мнительности взял бы и плюнул на него. А хорошо бы, ей-богу, отдать ему годика три! Много я напишу чепухи, ибо я не специалист, но, право, напишу кое-что и дельное. А Сахалин тем хорош, что он жил бы после меня сто лет, так как был бы литературным источником и пособием для всех, занимающихся и интересующихся тюрьмоведением…

У меня вышла интересною и поучительною глава о беглых и бродягах. Когда в крайности буду печатать Сахалин по частям, то пришлю ее Вам.

 

 

    

ЧЕХОВ – А.С. СУВОРИНУ
2 января 1894 г. Мелихово

<...> Мой «Сахалин» – труд академический… Медицина не может теперь упрекать меня в измене: я отдал должную часть учености и тому, что старые писатели называли педантством. И я рад, что в моем беллетристическом гардеробе будет висеть и сей жесткий арестантский халат. Пусть висит! Печатать «Сахалин» в журнале, конечно, не следует, это не журнальная работа, книжка же, я думаю, пригодится на что-нибудь. Во всяком случае Вы напрасно смеетесь. Хорошо смеется тот, кто последний смеется. Не забывайте, что скоро я буду видеть Ваш новый водевиль.

 

 

   

«ВКЛАД В ИСТОРИЮ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ И РУССКОЙ ССЫЛКИ»
(А.И. Богданович )

<...> «Остров Сахалин», бесспорно, классическое произведение, наряду с которым можно поставить разве «Фрегат “Паллада”» Гончарова, и как таковое он должен бы войти в состав всякой образовательной биб­лиотеки. По яркости языка очерки г. Чехова не уступают пластичности гончаровских описаний, но они превосходят их содержательностью и живостью темы. К тому же очерки производят несравненно более сильное впечатление благодаря тому, что автор, в противность олимпийской холодности Гончарова, ниг­де не скрывает свое отношение к описываемым ужасам. Не подчеркивая и отнюдь не стараясь ставить точки над i, автор превосходной группировкой фактов и личных наблюдений вырисовывает такую потря­сающую картину жизни на Сахалине, что совершенно подавленный и глубоко пристыженный закрыва­ешь книгу и долго не можешь отделаться от полученного впечатления. Если бы г. Чехов ничего не напи­сал более, кроме этой книги, имя его навсегда было бы вписано в историю русской литературы и никогда не было бы забыто в истории русской ссылки. Сказанным достаточно определяется огромное обществен­ное значение его книги, тем более, что лучшей книги о Сахалине до сих пор не было и нет.

Из ст.: Богданович А.И. Антон Чехов. «Остров Сахалин. Из путевых заметок» // Мир Божий. 1902. № 9. С. 63 (2-я паг.)

 

 

    

«…ТО БЫЛ ВОИСТИНУ ПОДВИГ»
(К.И. Чуковский)

<...> Обычно авторы всяких сочинений о Чехове повторяли один за другим, что им не совсем понятно, почему ни с того ни с сего Чехов в 1890 году пустился в этот опасный и утомительный путь. <...>

А между тем стоит только вспомнить то страстное недовольство собою, которое в ту пору с особенной силой охватило писателя, недовольство своим искусством, своими успехами, и его поступок станет вполне объяснимым. Именно потому, что все это дело было так трудно, утомительно, опасно, именно потому, что оно уводило его прочь от благодушной карьеры преуспевающего и модного автора, он и взвалил на себя это дело.

<...> Человек, никогда не щадивший себя, он и нынче не дал себе ни малейшей поблажки. Многие другие писатели, чуть только они добивались известности и выкарабкивались из тяжелой нужды, уезжали туристами куда-нибудь в Париж или в Рим, а Чехов вместо этого сослал себя на каторжный остров. За границей в ту пору он еще не бывал, и его очень тянуло туда. В конце восьмидесятых годов – то есть незадолго до сахалинской поездки – он строил десятки планов об увеселительной экскурсии в Европу <...>

Мог бы отдохнуть где-нибудь у Средиземного моря, а он принудил себя, больного, отправиться в самое гиблое место, какое только было в России. И при этом пояснял кратко: «Надо себя дрессировать!»[2]. <...>

К своей сахалинской поездке он начал готовиться задолго, проштудировал целую библиотеку ученых томов, а также всевозможных газет и журналов, имеющих хотя бы отдаленное отношение к тому чертову острову, который он собрался посетить. Он изучил геологию Сахалина, его флору и фауну, его историю, его этнографию и параллельно с этим досконально изучил тюрьмоведение, так как хотел вступить в борьбу с русской каторгой не как легковесный публицист, а как серьезный, хорошо вооруженный ученый.

Так он осуществил свой разрыв с опостылевшей ему беллетристикой. Беллетристика давала ему известность и деньги, но «надо же себя дрессировать», и вот он це­лые месяцы просиживает безвыходно дома и читает «о почве, о подпочве, о супесчанистой глине и глини­стом супесчанике».

«В мозгу (от чтения – К. Ч.) завелись тараканы. Такая кропотливая анафемская работа, что я, кажется, околею от тоски ...».

И едва он довел до конца «анафемскую» эту работу, он тотчас же отправился туда, куда обычно людей гна­ли силой, – через всю Сибирь за тысячи и тысячи верст, поехал не по железной дороге,которой тогда еще не было, а на лошадях, в таратайке, в распутицу – по «единственным в мире» кочкам, колеям иухабам, нередко ломавшим колеса и оси, выворачивавшим из человека всю душу. <...> И, конеч­но, он не был бы Чеховым, если бы после всех этих мук не написал с какой-то станции одному из знакомых:

«Путешествие было вполне благополучное... Дай бог всякому так ездить».

Здесь сказалась обычная его неохота говорить посторонним о своих испытаниях и подвигах. Между тем то был воистину подвиг. Каторгу русские писатели изучали и прежде, но изучали почти всегда поневоле, а чтобы молодой беллетрист в счастливейший период своей биографии сам добровольно отправился по убийственному бездорожью за одиннадцать тысяч верст с единственной целью принести хоть какое-нибудь облегчение бесправным, отверженным людям, хоть немного защитить их от произвола бездушно-полицейской системы, – это был такой героизм, примеров которого немного найдется в истории мировой литературы.

И как застенчив его героизм! Этот подвиг был совершен Чеховым втихомолку, тайком, и Чехов только о том и заботился, чтобы посторонние не сочли его подвига – подвигом.

Он отправился на Сахалин не от какой-нибудь организации, не по командировке распространенной и богатой газеты, а на свой собственный счет, без всяких рекомендательных писем, в качестве обыкновенного смертного, не имея никаких привилегий. И когда он промок под дождем и, прошагав несколько верст по ужасной дороге по колена в воде, попал вместе с каким-то генералом в избу, генералу предоставили постель, генерал переоделся в сухое белье, а он, Чехов, должен был лечь на пол в промокшей насквозь одежде!

И там, на Сахалине, он взвалил на себя столько работы, что, конечно, из всех тамошних каторжников самым каторжным работником был в эти месяцы он.

Собирая материалы для своей будущей книги, он предпринял чудовищно трудное дело: перепись всего населения этого огромного острова, который вдвое больше Греции. Перепись была бы по силам большому коллективу работников, а он сделал ее почти без помощников, переходя из одной избы в другую, из одной тюремной камеры в другую.

<...> Из его бесчисленных друзей и знакомых ни один, буквально ни один, даже отдаленно не понял ни смысла, ни цели его поездки на каторгу. <...>

Лишь после смерти Чехова нашелся авторитетный ученый, известный профессор М.А. Членов, который заявил в университетской газете, что «Остров Сахалин» в будущем, «когда у нас откроется столь необходимая нам кафедра этнографически-бытовой медицины, будет, конечно, служить образцом для произведений этого рода».

Но при жизни Чехова университетские медики только пожали плечами, когда кто-то заикнулся о том, чтобы за эту «образцовую книгу» автору дали ученую степень. «Кому? Вчерашнему Антоше Чехонте? Невозможно!».

Незадолго до этого Чехов <...> мучительно пережил недовольство собою и всей своей «ненужной» беллетристикой и высказывал упорное желание спрятаться куда-нибудь подальше от этого «вздора», чтобы «занять себя кропотливым, серьезным трудом». Вот он и спрятался – сначала в сибирскую глушь и на каторжный остров, а потом в публицистически-научную книгу, которая отняла у него около года работы, растянувшейся с перерывами на несколько лет.

Главная чеховская тема сказалась и здесь – о вопиющей бессмысленности и ненужности мук, которыми одни люди поодиночке и скопом почему-то терзают других. С неотразимой наглядностью он подробно, неторопливо, методично и тщательно, с цифрами и фактами в руках показывает, какая неумная чепуха – вся эта царская каторга, это бездарное издевательство имущих и сытых над бесправной человеческой личностью. Характерно, что многие тогдашние публицисты и критики и после «Сахалина» продолжали твердить, что Чехов – беспринципный, безыдейный писатель, равнодушный к интересам и нуждам русской общественной жизни…

Самое писание этой книги было для него тяжким трудом. Этот труд он выполнял очень долго, ибо вскоре его снова потянуло к искусству, и те настроения, которые вызвали его временный отход от беллетристики, были совершенно изжиты.

Когда наконец книга была им написана, он сразу же перестал вспоминать о своей поездке. Словно ее никогда не бывало. Во всех трех томах его переписки с женой «Остров Сахалин» упоминается только однажды, да и то внешним образом – просто как заглавие книги. «Не видно было, чтобы он любил вспоминать об этом путешествии, – сообщает Потапенко. – По крайней мере, я, проведший с ним немало дней, ни разу не слышал от него ни единого рассказа из того мира».

Даже в тех редких случаях, когда он бывал вынужден излагать для печати свою биографию, поездка на Сахалин занимала в ней самое незаметное место и о трудностях этой поездки не упоминалось ни словом. Здесь – обычное нежелание Чехова выставлять свои заслуги напоказ...

Из ст.: Чуковский К. И. Подвиг // Огонек. 1954. № 28. (Цит. по: Чуковский К.И. Собрание сочинений : в 15 т. М., 2001. Т. 4. С. 231-237).

 

 

    

«КАПЛЯ, В КОТОРОЙ ОТРАЗИЛАСЬ ВСЯ РОССИЯ»
(В.Б. Катаев)

<...> В подготовке Чехова к путешествию было что-то от обета, созна­тельно принятого на себя и превосходящего обычные мерки: «День-деньской я читаю и пишу, читаю и пишу. <...> Читать буду о Сахалине до марта, пока есть деньги, <...> живя в Питере, в один месяц я сделал столько, сколько моим молодым друзьям <...> не сделать в целый год. <...> Поездка — это непрерывный полугодовой труд, физический и умственный. <...> Надо себя дрессировать».

Но, когда, совершив трудную поездку через всю Россию и проде­лав затем на Сахалине трехмесячную напряженную исследователь­скую работу, то есть исполнив свой подвиг, Чехов взялся за описа­ние его в книге «Остров Сахалин», он столкнулся с особого рода художественной проблемой.

Общее впечатление от каторжного острова (Сахалин — ад на земле) искало адекватного воплощения в книге, адресованной чи­тателю равнодушному и не желающему знать истинной сложности проблемы. Научный, прежде всего статистический, метод исследо­вания, учет огромной литературы вопроса, зоркие наблюдения ху­дожника составили «сырой материал», требовавший определенной формы подачи. Способ повествования, тон книги нащупывались постепенно в ходе работы над ней.

<...> Чехов писал Суворину, завершая работу над книгой: «Я долго писал и долго чувствовал, что иду не по той дороге, пока, наконец, не уловил фальши. Фальшь была именно в том, что я как будто хочу кого-то своим «Сахали­ном» научить и вместе с тем что-то скрываю и сдерживаю себя...» Чехов как бы заранее предупреждает читателя о том, что «Остров Сахалин» не проповедь, не поучение и не обличение (казалось бы, на­прашивавшиеся в произведении на подобную тему). «...Но как толь­ко я стал изображать, каким чудаком я чувствовал себя на Сахалине и какие там свиньи, то мне стало легко и работа моя закипела, хотя и вышла немного юмористической».

Самоирония вместо аффектации и проповедничества в рассказе о страшном зле — решение высокой художественной смелости, по­влекшее обновление жанра.

<…> В отчетах Миклухо-Маклая и Пржевальского образ повество­вателя вообще никак художественно не организован: основное вни­мание уделено научной (и лишь в небольшой степени иной — бы­товой, повседневной) стороне их экспедиций.

В книге Чехова — иное. О подвиге, совершенном автором кни­ги, рассказано с самоиронией, — подобного в литературе о под­вижниках не было. <…>

Появление книги со скромным авторским подзаголовком «Из путе­вых заметок» прошло сто лет назад почти незамеченным. Русская критика пожала плечами: труд Чехова хотя и достоин всяческой похвалы, но не соответствует дарованию писателя. Сухой прозаи­ческий очерк, статистические материалы, сноски — что это: науч­ный дневник? Труд медика и этнографа? Где поучения, обличения, провидения? Где художественность?

Но вот прошло столетие — оценки изменились. Американский критик сравнивает произведение Чехова с «Адом» Данте. «Остров Сахалин» называют книгой столь же эпохальной в истории рус­ской литературы, как «Записки из Мертвого Дома», как «Архипелаг ГУЛАГ». Международный литературоведческий конгресс со­бирается специально для ее обсуждения...

И по-прежнему остается в ней много неразгаданного.

Что за странный образ автора понадобилось Чехову создавать в этих путевых заметках?

То он сообщает, что чувствует себя «как рак на мели: камо пойду?»; то, коротая вынужденную стоянку, ловит бычков в Та­тарском проливе; то выслушивает благоглупости местного на­чальства или «обличения», смахивающие на доносы, местных диссидентов; то ходит из тюрьмы в тюрьму, из избы в избу, рас­спрашивает и записывает, порождая у обследуемых недоумения и нелепые догадки... Поедаем комарами и клопами, мокнет в болотах на переходах, в местной больнице оперировать вынуж­ден тупым скальпелем... «Пиши-пиши» — такую кличку получа­ет он от гиляков...

Конечно, все это упоминается в книге не случайно. Именно такой образ автора в соседстве с такими вопиющими о несправедли­вости фактами был нужен Чехову. Он-то, благодаря своей непритя­зательности и скромности, и увеличивает стократ силу этих фак­тов. Благодаря этому несоответствию: будничный образ рассказ­чика — страшные факты — таинственно возрастает внутренняя энергия книги, которая оказалась созданной не на сиюминутный эффект, а на века... Можно предположить, что для Чехова поездка на Сахалин была в каком-то смысле тем же, что поиски истоков Нила для Ливинг­стона, экспедиция в глубь Африки для Стэнли, жизнь среди дика­рей на островах южных морей для Миклухо-Маклая, попытки дос­тичь таинственной Лхасы для Пржевальского: трудным, смертель­но рискованным, нужным стране и остальному человечеству делом. Не географическое открытие влекло Чехова. Сахалин уже более тридцати лет к тому времени осваивался русскими людьми. Дале­кий остров оставался загадкой не в географическом, а в человечес­ком смысле. Там формировалась особая разновидность русского человека — каторжане, отбывшие каторгу поселенцы, вольные, — и она-то была первым и главным интересом Чехова.

На первых страницах книги мелькает упоминание об Одиссее, который, подплывая к загадочной земле, «смутно предчувствовал встречи с необыкновенными существами». Что это за особая поро­да россиян — homo sahaliensis, — предстояло понять.

И вот что постепенно открывается, вот какой образ Сахалина и сахалинцев складывается на страницах книги.

Первые впечатления — все здесь чужое, не такое, как в России: и природа, и условия жизни, и нравы. «Как далека здешняя жизнь от России!» — восклицает повествователь на первых страницах. Веч­ная мерзлота и бамбук, льдины в проливе в июле и непроходимая тайга — непривычность всего этого, отсутствие сложившегося до­машнего уклада, а главное — кругом такие же «люди подневоль­ные, приниженное население»... Все это заставляет всех их, собран­ных здесь — самарских, тамбовских, черниговских, донских, сара­товских, полтавских, — смотреть на Сахалин как на чужое и вре­менное, пусть для многих и пожизненное пристанище, рваться на­зад, домой, в Россию. «По доброй воле сюда не заедешь!» — гово­рит один из первых встреченных. И тюрьма, тюрьма каждую мину­ту напоминает о себе. Даже вольнонаемный тымовский смотритель «чувствует себя, как в плену». И никто здесь почему-то не хочет допустить, что и «в России могут быть несчастные люди».

Но постепенно круг сахалинских впечатлений расширяется, и их смысл меняется.

Да, природа и местность, климат и обстановка здесь иные, чем в России. А люди? Они предстают в начале книги массой, толпой: каторжане, поселенцы, смотрители, солдаты, чиновники, гиляки, айно. Постепенно зоркий писательский глаз начинает выхватывать из массы отдельные фигуры, лица. Некоторые очерчены одним-двумя штрихами. Другие обрисованы более подробно: перевозчик Кра­сивый, дровотаск Егор, старейший из сахалинских надзирателей Карп Ерофеич Микрюков... Да, так представлял отдельные фигуры Данте во время своего путешествия по кругам ада. <...> Есть и персидские принцы, кутаисские дворяне, баронессы, быв­шие институтки, камер-юнкер, коммерции советник... Но это экзо­тика, в большинстве же своем каторжные, даже рецидивисты, на вид «самые обыкновенные люди с добродушными и глуповатыми физиономиями... И преступления у большинства из них не умнее и не хитрее их физиономий. Обыкновенно присылаются за убийство в драке, лет на 5—10, потом бегут; их ловят, они опять бегут, и так, пока не попадут в бессрочные и неисправимые. Преступления по­чти у всех ужасно неинтересны, ординарны, по крайней мере со сто­роны внешней занимательности...»

И что же? Почти все они бранят Сахалин и мечтают о России. Россия тянет к себе, стремление бежать в Россию — это стремление попасть на волю, быть подальше от тюрьмы, от каторги. Но чем дальше углубляешься в книгу, тем больше задумываешься: окажись они все сейчас перенесенными в эту желанную Россию, что измени­лось бы?

Изменились бы их функции и обстоятельства жизни, но и сами они, и отношения их друг с другом и с миром, кажется, остались бы прежними. И уже нередко в описаниях, в отдельных замечаниях мелькает слово «похожий».

Каторжане чаще всего «похожи на наших городских нищих». Корсаковка «до обмана похожа на хорошую русскую дере­вушку».

И даже бородатые айно похожи на русских мужиков. И самым обыкновенным русским крестьянином видится писате­лю каторжный дровотаск Егор. <...> Может быть, это не было сознательной целью Чехова – такое вот узнавание в сахалинцах обыкновенных, встречаемых в любом месте России людей. Может быть, этот эффект создается благода­ря тому, что писатель глубоко проникает в человеческую сущность, а она везде оказывается одной и той же. Увидел же Чехов на катор­ге, «в среде угнетенных и нравственно исковерканных людей», — философов и фантазеров, смирившихся и непокорных, сломленных и надеющихся, ко всему безразличных и азартных пакостников и людей совестливых...

На край света принес российский человек свои добродетели и свои пороки — каторга их лишь усугубляет. И если на Сахалине «каждый день и каждый час представляется достаточно причин», чтобы сойти с ума, то причины эти так по-человечески понятны, только в неволе они действуют сто крат острее: «угрызения совес­ти, тоска по родине, постоянно оскорбляемое самолюбие, одиноче­ство и всякие каторжные дрязги». Человек на каторжном острове должен терпеть на каждом шагу «от наглости, несправедливости и произвола», а между тем и в каторжнике не умирают родовые чело­веческие инстинкты. Как всякий человек, он «любит больше всего справедливость».

Это, можно подумать, и стало главным впечатлением от катор­ги, затмившим все другие, в том числе впечатления от встреч с ред­костными преступниками (с Сонькой Золотой Ручкой, например).

Потому-то так ровен, даже будничен тон, когда речь идет о та­ких встречах. Потому-то так много в книге «Остров Сахалин» та­кого, что потом будет встречаться в других чеховских произведени­ях, даже никак не связанных сюжетом с каторгой. Сахалинские встре­чи и впечатления дали пищу на все последующее творчество. Егор превратится в бессрочно-отпускного солдата Гусева из одноимен­ного рассказа. Жаждой бежать, «как из плена», будет наделен учи­тель словесности Никитин. Услышанные на Сахалине «любовные истории» отзовутся в «Бабах», «О любви», «В овраге». Сахалинс­кая больница, где психические больные содержатся рядом с сифили­тиками, превратится в палату № 6 и соседние с ней. Общий стон «до­мой, в Россию» преобразится в стремление в Москву трех сестер...

Вернувшись в Россию, Чехов будет писать о людях, живущих на воле, но, по словам самого писателя, после 1890 года в его творче­стве «все просахалинено». Каторга оказалась лишь частным, хотя и крайним случаем российской жизни, каплей, в которой отрази­лась вся Россия <...> .

На Сахалине Чехов увидел ту же Россию, вернувшись в Россию, везде он станет прозревать тот же Сахалин. Потому-то и сейчас, век спустя, рано откладывать эту удивительную книгу на музейную полку. Потому-то так весомо и сейчас звучат чеховские слова, на­писанные по возвращении с Сахалина: «Работать надо, а все ос­тальное к черту. Главное — надо быть справедливым, а все осталь­ное приложится».

Из кн.: Катаев В.Б. Сложность простоты : рассказы и пьесы Чехова. М., 1998. С. 77-92.



[1] Немецкий ученый А. Гумбольдт по приглашению русского правительства в 1829 г. обследовал Сибирь с точки зрения геологии и географии. Американский журналист Дж. Кеннан в 1880-е годы изучал Сибирь как место ссылки политзаключенных. – прим. сост.

[2] В письме А.С. Суворину от 9 марта 1890 г. – см. с. … наст. изд. – прим. сост.

© 2009-2015 Минкультуры России