Антон Павлович Чехов Карта сайта Написать письмо
Весь А.П. Чехов. Главная страница

Первая публикация – журнал «Русская мысль». 1897. № 4.

 

 

 

ИЗ ПИСЕМ ЧИТАТЕЛЕЙ

 

 

Е.М. ШАВРОВА-ЮСТ – ЧЕХОВУ
22 апреля 1897 г. Петербург

<...> Читала Ваш рассказ «Мужики» и перечитывала. Как хорошо! Как хорошо! Ну, я не умею выразить, как хорошо! Сколько добра Вы сделали, написав про них, жалких, голодных и темных. За этот рассказ Вам простятся все грехи, если они есть у Вас… А Мотька и Саша, и с Ко-ло-ко-ла-ми, и фрак, и ангелочки, - нет, не могу, так это великолепно! <...>

Ваша collega.

 

 

     

<...> Чем больше я думаю про «Мужиков», тем больше прихожу к убеждению в их значительности и своевременности. Они вопиют, бьют в набат.

Н.И. Коробов, врач. 4 июня 1897г.

 

 

     

<...> Ваша последняя вещь «Мужики» произвела сильное впечатление не только в культурных центрах, но и в таком тихом уголке, как Калуга. Ее читали, обсуждали, по поводу ее много спорили. Впечатление от нее ошеломляющее, как «обухом по голове».

И.И. Иванюков, профессор-экономист, 10 октября 1897 г.

 

 

     

<...> Ты себе – пожалуй – представить не можешь, что ты мне доставил своими «Мужиками». Я не народник ни в старом, ни в молодом смысле. С точки зрения «убеждений» держусь, по чистой совести, того взгляда, что народу надо помочь научиться, как выбиться из его страшной нужды. Работая большей частью в стороне от непосредственного касательства к нему, я не могу и много мудрствовать по этому поводу, а, грешным делом, слияние с ним считаю настолько невозможным, насколько и восприятие его «умственных горизонтов». Может быть, они и глубоки и таинственны и скрывают в своих нутрах обновление и спасение – я не могу в это верить, как не могу верить в рай за вериги и в ад за карточную игру. Но твои «Мужики» - величайшее произведение в целом мире за многие последние годы, по крайней мере для русского человека. <...>

Удивительно высок и целен твой талант в «Мужиках». Ни одной слезливой, ни одной тенденциозной ноты. И везде несравненный трагизм правды, неотразимая сила стихийного, шекспировского рисунка; точно ты не писатель, а сама природа. Понимаешь ли ты меня, что я этим хочу сказать? Я чувствую в «Мужиках», какая погода в тот или другой день действия, где стоит солнце, как сходит спуск к реке. Я все вижу без описаний, а фрак вернувшегося « в народ» лакея я вижу со всеми швами, как вижу бесповоротную гибель всех его, Чикильдеева, светлых надежд на жизнь в палатах «Славянского базара». Я никогда не плачу: когда он надел и затем уложил фрак, я дальше долго не мог читать.

А. И. Южин, актер, драматург. Май 1897г.

 

        

<...> Ваши «Мужики» − это удар хлыста по сытому и спокойному лицу так называемого интеллигента, несмотря на свой мрак указывают на что-то светлое, на что-то нетронутое и крепкое в народной душе.

В.Г. Малафеева, литератор из Киева. 18 ноября 1897 г.

 

 

               

«ИСКРЕННЯЯ ПРАВДА»
(В.В. Буренин)

<...> В этом небольшом чеховском рассказе — в нем нет и двух печатных листов — нарисована жизнь с такою художественною простотою и правдивостью, что хотя бы самому Л. Н. Толстому впору. Г. Чехов в самых обыкновенных и чрезвычайно сжатых сценах и картинах рисует современную жизнь нашей деревни, которая тоже живет немножечко по «другому», чем жили прежде, в дореформенное время. Но то «другое», чем живет теперешняя деревня, касается лишь некоторых внешних условий, а сущность нынешней жизни «мужиков» та же, что и была, мужицкая жизнь так же гола, темна, голодна и неприветна, как и прежде. При внимательной приглядке к этой жизни прихо­дят на ум те же горькие слова, которые вырвались из души поэта в далекое старое время:

Край родной долготерпенья,
Край то русского народа!

Г. Чехов, не мудрствуя лукаво, изображает один из маленьких типичных уголков этого «края долго­терпенья», изображает, по-видимому, сосредоточенным спокойствием, без всякого желания наполнить душу читателей скорбными ощущениями. <...> Можно отдать десять боборыкинских романов с декаден­тками, символистками, с шестидесятниками, семидесятниками, восьмидесятниками, с «эфебами» и всею этой выкрученной сочинительской суетою за один рассказ г. Чехова с его ужасною и простою правдою.

Меня очень обрадовал этот рассказ «Мужики»: по-моему, в этом рассказе г. Чехов вернулся на пра­вильный путь после блужданий по окольным, чуждым его таланту, дорогам, в таких его повестях, как «Ариадна», и в таких пьесах, как «Чайка». В названных произведениях даровитый писатель, как известно, покушался на изображение модных жизненных течений; но изображение героинь и героев декадентского пошиба, на мой взгляд, ему не удавалось. Эти «Ариадны» и «Чайки» — страдали фальшивым сочинитель­ством, разумеется, не без проблесков таланта. Но рассказ «Мужики» — это искренняя правда, это истин­ное художество, яркое, сильное и содержательное.

Из ст.: Буренин В.В. Критические очерки // Новое время. 1897. 11 апреля. (Цит. по: Флемминг, с. 103).

 

 

           

«БЕЗ НАДЕЖДЫ НА ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ»
(И.Н. Игнатов)

<...> Это — нечто очень грустное и очень сильное. И грустно, и сильно это не только потому, что автор без жалобных слов сумел сконцентрировать на нескольких страничках lacrimae rerum, слезы действи­тельности, а главным образом потому, что предметом авторского описания служит не маленький мирок отдельных людей, страдания и муки которых являются только их личными муками и страданиями, но целая масса, огромный мир, описанию нравов и быта которого посвящалось в былые времена столько беллетристических произведений и который в последние годы стал так редко фигурировать в изящной литературе. Именно вследствие того, что талантливые писатели нашего времени обращают мало внима­ния на этот мир, рассказ г. Чехова приобретает еще большее значение и большую оригинальность, кото­рая и без того наложена на него крупным талантом автора.

<...> Чем-то стихийным, какой-то роковой неизбежностью веет от всей обстановки, описываемой автором, и читатель, оставляя книжку под гнетущим впечатлением тяжелого кошмара, не находит ответа на свой невольный вопрос: что или кто виноват — в этом ужасе, где исход из него и существуют ли какие-нибудь данные, указывающие на то, что все это со временем изменится. Так, как деревня описывается г. Чеховым, исхода никакого не предвидится, и по мрачности и безнадежности рассказ его далеко оставляет за собой «Власть тьмы». <...>

Если г. Чехов хотел своими «Мужиками» потрясти читателя и наполнить его ужасом, то он вполне достиг своей цели. <...>

В сплошном мраке, который окружает жизнь «Мужиков», даже читатели, не отличающиеся особой любовью к народным идеалам, готовы найти чрезмерное сгущение красок, некоторый грех против действи­тельности, преднамеренный расчет на потрясение читательских нервов.

В одном они несомненно правы: «Мужики» — произведение далеко не объективное, оно характеризует в то же время и автора. Пессимистический взгляд на действительность, соединенный с искусством талантливо и правдиво передавать мрачные стороны последней, соединенный в то же время с затаенным, но глубоким состраданием ко всем тем, кто терпит от этой действительности, составляет характерное свойство этого писа­теля. Оно резко проявлялось в предыдущих его произведениях, но еще более выразилось в настоящем расска­зе, захватывающем жизнь не отдельных людей, а целой общественной группы. <...>

Автор <...> проникнут жалостью к этим героям, и эта жалость усиливается еще потому, что на выздоровле­ние, на хороший исход он не имеет никакой надежды. Что послужило причиной болезни, в большинстве случаев неизвестно. Да если бы даже причины и были найдены, если бы удалось их устранить, всегда ли можно рассчитывать на благоприятный исход? Автору кажется, что он наблюдает своих героев в тот момент, когда устранением причин уже не исцелить болезни. Остается только опустить руки и безнадежно смотреть. Тот же характер безнадежности и пассивности имеет сочувствие автора к «Мужикам». Приговор уже подпи­сан, помочь делу нельзя, и автор, стараясь всеми силами под внешним безучастием скрыть щемящее чувство, только констатирует приближающуюся духовную смерть. <...>

Из ст.: Игнатов И.Н. Журнальные новости // Русские ведомости. 1897. 19 апреля. (Цит. по: Флемминг, с. 263-264).

 

 

        

«О ХУДОЖНИКЕ И ПРОПОВЕДНИКЕ»
(И.Н. Потапенко)

<...> Прочитал я «Мужиков» Антона Чехова и еще раз прочитал, а потом взял, да и опять прочитал... И не идут у меня из головы эти мужики.

Какое счастье, что я не критик! Счастье для меня, конечно. Критик не может наслаждаться прекрасным, а я могу. У критика за пазухой всегда лежит какая-нибудь теория, и всюду, во время всех своих критических экскурсий, он носит ее с собой, как кавказец носит с собой кинжал, — и чуть что — сейчас за рукоятку.

И уж с точки зрения критика прекрасно только то, что подходит под эту теорию. <...>

Несчастные люди — критики! <...> Между ними и искусством стоит какое-нибудь «заранее обдуман­ное намерение». <...>

Я читал «Мужиков» без всякой теории, и они доставили мне такое высокое художественное наслаж­дение, какого я давно не испытывал. Я не ошибусь, если скажу, что этот маленький очерк (всего 28 страниц) — лучшее из всего, что появилось за последние годы в нашей литературе.

Я вижу, как на меня уже готовы обрушиться: — Как? А Толстой? А «Хозяин и работник»?

Да, да, «Хозяин и работник». Я очень хорошо знаю, что Толстой — великий художник и что «Хозяин и работник» прекрасная вещь. И все-таки говорю, что «Мужики» — лучшее из всего, что появилось за последние годы в нашей литературе... Я позволю себе прибавить только одно слово: в нашей художественной литературе.

И опять громы и молнии. Я чувствую, что этой страшной прибавкой я повредил себе. — Как — художественной? Так вы хотите сказать, что «Хозяин и работник» не художественное произведение?

Нет, нет, я этого не хочу сказать. Избави меня Бог! Но позвольте, дайте мне собраться с силами. Ведь я не критик, у которого на все готовы несокрушимые доводы, я — простой читатель. Я сейчас объяснюсь.

Я читал «Хозяин и работник» с наслаждением, даже с захватом. Я и «Мужиков» читал с наслаждением, пожалуй, скажу — не с таким захватом. Но когда я читал «Мужиков», я испытывал чистое художественное наслаждение. Передо мной тонкой кистью рисовались картины. Правда жизни рельефно выступала передо мною в ярких художественных образах — от начала до конца. И затем художник, кончив свое дело, отпустил меня с миром. Он мне сказал: вот тебе жизнь. Я ее наблюдал и представил перед тобой такою, какова она есть. А ты думай о ней как хочешь, делай выводы, какие знаешь, и сообразуйся с ними, как тебе угодно! Словом, я испытывал чувство, которое я не могу назвать иначе как чувством художественной свободы.

Когда я читал «Хозяин и работник», я тоже испытывал художественное наслаждение, но в нем было что-то тревожное. Мне все казалось, что я в чем-то виноват, что это к чему-то меня обязывает. Ощущение это все усиливалось и дошло до того, что мне начало казаться, будто какая-то сильная, страшно сильная рука схватила меня за плечи и пригибает к земле и кто-то властным голосом говорит мне: падай ниц и веруй именно так, как я верую. Я рисую перед тобою картины жизни, но я вместе с тем и даю им такое, а не иное объяснение. И мы должны так точно понимать жизнь, как я понимаю, иначе ты погибнешь, погибнешь, погибнешь!

Это я испытываю всегда, когда читаю произведения Толстого последнего десятилетия. <...>

В художественное творчество Толстого вошел проповедник, и в то время как художник рисует карти­ны, проповедник требует, чтобы их понимали так-то. <...>

С необыкновенной простотой и правдивостью [«Мужики»] рассказывается, как бывший половой в «Славянском базаре» заболел и поехал умирать в родное село. Половой приехал и умер, а жена его и дочь вернулись в Москву. Это вся тема. Но, рассказывая это на 28 страницах, автор так живо, с такой художе­ственной правдивостью рисует безотрадную жизнь русского села, как не нарисуют ее сотни толстых книг, наполненных цифрами, фактами и теоретическими обоснованиями. Но где же вывод? Где же вывод? Говорят критики. Господа, потрудитесь сами сделать вывод, ведь вам больше и делать-то нечего. Вы хотите, чтобы художник, нарисовав картину, подклеил под ней еще бумагу, на которой большими буква­ми начертал бы: «на сей картине изображено то-то и то-то, а понимать сие надлежит так-то». Не спорю, для иных картин это необходимо, для тех, на которых плох рисунок и краски сливаются. Но у Чехова удивительный рисунок, а краски его свеже и так хорошо подобраны, как это умеет делать только большой художник. <...>

Если вы устали и хотите отдохнуть, вы, по прочтении этой повести, изберете другой маршрут. Отды­хать в деревне может только человек, у которого на месте сердца кусок гранита. <...>

Прочитайте «Мужиков» Ан. Чехова и вы в миллионный раз убедитесь, что в деревню надо идти, но не за тем, чтобы учиться, а чтобы учить.

Из ст.: Потапенко И.Н. О критиках и мужиках // Новое время. 1897. 20 апреля. (Цит. по: Флемминг, с. 457-458).

 

 

                  

«СО СПОКОЙСТВИЕМ ВИВИСЕКТОРА»
(В.К. Петерсен)

С выходом апрельской книжки «Русской мысли» наша литература обогатилась одним из тех великих про­изведений, которые, будучи прекрасными сами по себе, тяжело ложатся на малых сих и терзают душу доброго россиянина тоскою безысходной. Произведение это «Мужики» Антона Чехова <...> Повесть эта в самом деле может быть причислена к лучшим рассказам нашего известного беллетриста по фабуле и необычайно эпически-спокойной манере письма. Автор здесь как личность вполне и всецело отсутствует, изображая полнейшее спокойствие вивисектора и не показывая ни малейшего признака сострадания или негодования по отношению к точно наблюдаемому им явлению. Только одной природе, вернее ландшафту, где происходит несложное, но глубоко безотрадное действие его рассказа, А. П. Чехов дарит несколько улыбок и оживляет его описание некоторою сочувственною субъективностью. Впрочем, ландшафт в рассказах г. Чехова так же, как в работах Л. Н. Толстого, всегда играет большую роль и всего более свидетельствует о несомненном и большом мастерстве этого писателя как чистого художника. Сомнительно, чтобы Чехов любил людей и всего более людей русских, но что природу русскую он любит не только рассудочной мыслью, но и страстным сердцем, — это несомненно.

Фабула «Мужиков» в высшей степени проста. <...>

Дело, однако, здесь не в фактах и в событиях: дело в том поголовном гниении русского мужика с чадами и домочадами, — в гниении, отвратительно смердящем на громадное пространство кругом, которое разворо­тил и распластал с большим усердием перед нами художник. Уж чего, кажется, хуже действующих лиц во «Власти тьмы» Толстого, но «Мужики» Чехова, по-моему, еще безотраднее, еще хуже. <...>

С «Мужиками» г. Чехова нельзя ни согласиться, ни спорить. Это нечто положенное в распластанном виде под холодное стекло микроскопа и ожидающее толь­ко приговора: в какую яму все это выбросить, какими способами все это поглубже закопать. <...> Конечно, вкусы бывают разные и есть охотники даже до самых утонченных самоистязаний, но во всяком случае таких немного и их трудно признать людьми нормальными. Обыкновенного же читателя и однократное чтение рассказа г. Чехова способно привести в сумрачное расположение духа дней на десять. Зачем же подвергать­ся таким пыткам, раз из них ничего полезного не следует, раз это не что иное, как та же песнь птицы, которая не может не петь и представляет простую, конкретную правду, не имеющую дальнейших обобщений. Положим, что поющий, как вольная пташка, автор и не хотел обобщать, тем не менее, это обобщение невольно сделает каждый слушатель его ужасной песни, каждый читатель его ужасной повести. <...>

Из ст.: Петерсен В.К. Критические наброски (Ужасные мужики) // Санкт-Петербургские ведомости. 1897. 29 апреля. (Цит. по: Флемминг, с. 446-447).

 

 

              

«ПОЛНОЕ ЗНАНИЕ, ВАЖНОЕ ПО СУЩЕСТВУ»
(М.О. Меньшиков)

Среди уличного гама раздался строгий реквием — таково впечатление от нового рассказа А.П. Чехова («Мужики», 1897 г.) <...>

В последние два-три года русская критика была крайне немилостива к г. Чехову. <...> Рецензенты взапуски пророчествовали о падении таланта Чехова, о безнадежности всяких ожиданий от него. Рецензенты никак не могли простить г. Чехову того, что он не дает, как они предписы­вали ему, «большого» романа. Два-три, много пять листов — вот размер самых объемистых чеховских вещей; тогда как «настоящими беллетрис­тами» принято считать тех, кто пишет по тридцати или сорока листов без передышки. Пусть небольшие рассказы Чехова полны отменного изяще­ства и серьезной мысли, пусть они вполне законченные вещи, — но их третируют, как мелочь, как разменную монету. Но ведь эта «мелкая» мо­нета из чистого золота, господа! Это червонцы, в сравнении с «более круп­ными» медными пятаками! Читая точно кованные из дорогого металла рассказы Чехова, ощущаешь огромный удельный вес потраченного мате­риала: ни одной лишней буквы. Мысль сжата у него до ее сущности и об­ладает упругостью заведенной пружины: попадая в мозг читателя, она раз­вертывается там и продолжает свое движение, свою внутреннюю жизнь. <...>

Небольшой <...> рассказ «Мужики» <...> дает поразительный пример того, до какой степени мало нуж­дается искусство в материальном объеме, как на крошечном пространстве талант сосредоточивает огромное содержание. В «Мужиках» г. Чехов на 26 страничках крупной печати каким-то волшебством выводит чуть ли не всю стомиллионную массу «мужиков», жизнь целого океана земли русской, в подводных глубинах его. Как на хороших картинах, где изображается толпа, стоящие на переднем плане рассказа десятка полтора лиц до того жизненны, характерны, что их достаточно для иллюзии массы: за ними чувствуешь бесчисленные повторения, всю толпу народную. Трудно по­дыскать в нашей художественной литературе другой пример более плот­ной, сжатой работы с такою внутреннею энергией. <...>

Что ни фигура, то целый символ, выражающий что-то огромное и слож­ное в деревенской жизни. Этот нищий повар генерала Жукова (бывшего их барина), этот нищий лакей «Славянского Базара», спорящие о котлетах-марешаль в закоптелых, завалившихся избенках, этот староста Антип Седельников, арестующий у старухи самовар, этот переутомленный ста­новой, этот изящный Жорж, окатывающий баб водою на пожаре и даю­щий двугривенный на чай; эти старики, вздыхающие о крепостных вре­менах; этот дикий Кирьяк, погибающий от пьянства и собирающийся в город; этот фельдшер-выкрест, убивающий насмерть больного своими банками; эта нежная, чувствительная Ольга, жена лакея, которую трогает до слез даже вид красиво одетых господ, ею обожаемых; эта забитая Ма­рья, потерявшая в нищей Ольге единственный свет, какой она видела, — все это с страшною яркостью и рисует, и символизирует народную жизнь. <...>

В «Мужиках» г. Чехов развернул всю силу своего огромного таланта — но больше силу, чем красоту. Рассказ прекрасен, но жизнь, выведенная в нем, слишком горестна, чтобы любоваться ею.

У г. Чехова едва ли найдутся более выразительные вещи, но у него есть много гораздо более грациозных, проникнутых поэзией и почти счастьем. Почти — так как муза Чехова полна печали, несмотря на ее милый и не­жный юмор. В «Мужиках» вы встретите и этот юмор, но в них не так за­метна пленительная чеховская свежесть, едва уловимые настроения пре­красной, бодрой души, все созерцающей точно в солнечном свете. Здесь лишь на дальнем плане в мимолетных описаниях природы видны голубые уголки неба — общий же колорит мрачен, рисунок отличается строгостью, доходящей до суровости. Природа здесь сияет «красою вечною», как бы «у гробового входа»; на высоких берегах вьющейся среди лугов реки, среди вечерних волшебных закатов и зорь разыгрывается тягостная драма чело­веческого существования, дошедшего до крайнего упадка. Может ли этот рассказ на столь значительную тему, столь ярко выраженную, быть назван мелочью?

По-моему, это серьезный, очень ценный вклад в нашу классическую литературу и большая заслуга перед обществом. Если «Мужики» не явятся событием, делающим эру в беллетристике, как когда-то «Антон Горемы­ка» (несравненно слабейший) или «Записки охотника» (не более силь­ные), то причина этого будет заключаться не в произведении, а в обще­стве. Бывают поколения читателей, подобные тучной ниве: даже небреж­но брошенное слово дает плод сторицей, но выдаются поколения заглохшие: сеятель может сколько угодно разбрасывать семена мысли — они пропадут бесследно. А какая это была бы жалость, если бы чудный рассказ г. Чехова прошел, как многое у нас проходит, незамеченным! <...>

Новый рассказ г. Чехова, как и другие лучшие его вещи, поражает глубоким знанием предмета. Как в «Скучной истории» удивляет близ­кое его знакомство с бытом ученых кружков, как в «Бабьем царстве» выступает совершенно живой купеческий мир, так в «Мужиках» явля­ются доподлинные великорусские мужики, во всех жестах и позах вер­ные жизни.

«Мужики» как вещь художественная дают не только полное знание в затронутой области, но и знание, важноепосуществу. Ни в чем так не нуж­дается образованное общество, как в установлении правильных отноше­ний к народу, в развитии сочувствия к нему и уважения, которые невоз­можны без знания народа. В отношении темной массы у нас господствует всеобщее и глубокое невежество. Обособленные в своей эгоистической, чуждой народу образованности, мы не замечаем, что у нас установился неподвижный, окаменевший и грубый взгляд на родное нам человечество. Крестьянин, естественно связанный с этим человечеством, знает этот ве­ликий мир и его жизнь в интимных его движениях; мы этого не знаем. А мы беспрестанно вмешиваемся в судьбу народную, имеем претензию ру­ководить ею, вести к свету и счастью. В этой гордой миссии нас встречают беспрерывные неудачи, и причину их все видят в народном невежестве. Так ли это? Не в интеллигентном ли невежестве следует искать причину неудач — в невежестве относительно своего народа, в незнании его допод­линной жизни?

Рассказ г. Чехова — драгоценный вклад в науку о народе, из всех наук, может быть, самую важную. Вот общественное значение этой художествен­ной вещи.

Из ст.: Меньшиков М.О. Критические заметки («Мужики», рассказ А.П. Чехова, Рус. мысль. 1897, IV) // Книжки недели. СПб. 1897. № 5. (Цит. по: Антон Чехов и его критик Михаил Меньшиков. М., 2005. С. 319-329).

 

 

                   

«СОСРЕДОТОЧЕННОЕ ОТРАЖЕНИЕ ЖИЗНИ»
(П.Б. Струве)

<...> Одна ласточка не делает весны. Но тем не менее «Му­жики» г. Чехова замечательная ласточка, и мне хотелось бы думать, что эта вещь предвещает своим явлением возрождение нашей литературы, приближение к новой эпохе, когда лите­ратура снова станет «сосредоточенным» отражением жизни.

Г. Чехов проникнут безотрадным пессимизмом, его «Му­жики» ужасающая картина человеческой зоологии, или даже деревенского озверения, т.е. процесса превращения человека в животное — таков, кажется, общий отзыв нашей критики о «Мужиках».<...>

Пересказывать содержание «Мужиков» нельзя. Это целый ряд списанных с жизни картинок, производящих очень сильное впечатлите своей удивительной правдивостью.

Представлена деревня нечерноземной центральной полосы, деревня, из которой лучшие, наиболее приспособленные к жизни элементы уходят. Они редко возвращаются домой и почти ни­чего не вносят в деревенскую жизнь. Мужики (деревенские) живут во тьме, в вечной борьбе с нуждой, не освещенной никаким проблеском сознания и надежды на лучшее будущее. В «Мужиках» художник изобразил, конечно, не русскую деревню и мужика вообще, а определенный склад деревенских отношений, тот «поселок», на котором сказались лишь опустошительные действия экономического развития, оголившие до последней степени некультурность и дикость среды. Помните, Успенский говорил о «голой зоологической правде, обязательной при земледельческом труде», а в сущности просто-напросто тесно связанной с определенным экономическим укладом жизни. Зоологическая правда неразлучна с зоологической неправдой. И Успенский постоянно изображал и ту, и другую вместе. Чехов развернул перед читателем одну неправду, и это — вполне законный художественный прием. Художественное творчество есть сосредоточенное отражение жизни, но ни одному художнику не дано отразить всей жизни. Г. Чехов дал ее достаточно на своих 28 страницах.

Однако художественная сила и связанное с ней общественное значение «Мужиков» заключаются не в изображении зоологи­ческой неправды. В «Мужиках» фигурируют не одни только мужики. Среди них умирает представитель города, половой «Славянского базара» Николай Чикильдеев.

Мне кажется, что многие, верящие в культурно-общественную роль новейшего русского города, были обижены тем, что в качестве его представителя Чехов вывел умирающего ресторанного лакея с женой, умиляющейся словам «аще» и «дондеже» и с благоговением взглядывающей на красивых и нарядных барышень <...> Но в этом именно Чехов, на мой взгляд, проявил тонкое художническое чутье, настоящий артистический такт. Вся сила впечатления от его очерка не в абсолютных величинах, не в мужиках самих по себе и не в Николае самом по себе, а в расстоянии, в арифметическом отношении между этими двумя человеческими величинами. Выведи Чехов не трактирного полового, который драгоценную эмблему лучшего прошлого видел в своем фраке, а фабричного рабочего, охваченного новыми идеями, привязанного к книжке — художественное впечатление от его рассказа было бы слабее. В художественном произведении, как и в картине, не следует прибегать к слишком резким переходам. Даже, если они встречаются в жизни, в воспроизведении они всегда кажутся преувеличен­ными и искусственными. А художник не может не считаться с тем, что кажется, потому что весь эффект его творчества суммируется в субъективных впечатлениях.

Ольга, которая изумляется тому, что бабка бьет ее дочь; Николай, который измучен постоянным, криком, голодом, угаром, смрадом, который ненавидит и презирает бед­ность, которому стыдно перед женой и дочерью за своих отца и мать, <...> наконец, Саша, которая идет жаловаться матери на бабку, - все эти люди, несмотря на свой абсолютно очень низкий уровень, по сравнению с мужиками представляют высшую ступень развития. Николай не борец, он даже не жилец на этом свете, столкновение с зоологи­ческой неправдой застает его бессильным, неспособным ни на какое сопротивление. Индивидуальное положение и личная судьба Чикильдеева могли бы быть иными, но общественный смысл этой фигуры от того не изменился бы. Николай мог бы явиться в деревне не полумертвецом, а сильным человеком. Всего скорее он выступил бы тогда среди мужиков в роли эксплуататора, кабатчика пли кулака, но это не мешало бы ему представлять высший тип человеческой личности, лич­ности, которая ставит вопрос о своих правах и му­чится их непризнанием, которая способна на недоволь­ство и протест. <...>

У Чехова перед нами трактирный слуга, представитель столь опороченной художниками и моралистами, экономистами и публицистами «трактирной» или «парикмахерской» (выражение Решетникова) цивилизации.

Кто только не поносил трактирной цивилизации, не обруши­вался на нее дешевой моралью, игнорируя, что эта цивилизация кусочек целого общественного уклада, заимствующий от него не только слабые, но и сильные стороны? Не боясь раздразнить морализирующих народников и народничествующих моралистов, мы скажем, что общественный смысл очерка г. Чехова заключается главным образом в художественном обличении их жалкого морализирования. Художник раскрыл уголок про­цесса стихийного творчества общественных форм и общественного сознания. Именно — стихийного, и потому, быть может, тем, кто умеет читать лишь катехизисы и прописи, или на хороший конец разбираться в искусстве вперемежку с прописями, вещь Чехова ничего не скажет. Бедные дикие мужики, бедный Николай, которого невежественный фельдшер слишком поспе­шно отправил на тот свет, - скажут они и, вероятно, глубокомысленно прибавят: надо просвещать мужиков.

Г. Чехов показал два уровня или, вернее, расстояние между ними. Повторяю, не в изображении абсолютных величин достоинство его вещи. Наоборот, абсолютные величины — и му­жики и представители города — обрисованы у него очень неполно. Они точно в дымке. Г. Чехов удивительно отчетливо изобразил отдельные действия, но не дал характеристики личностей во всей их определенности, т. е. не очертил индивидуальностей. Мужики у него выведены без психологии или с совершенно упрощенной психологией. Он рассказывает нам больше об их телодвижениях, чем о движениях их души. И потому не прав будет тот, кто — на основании этого изображения — станет отрицать существование довольно сложной душевной жизни даже у бабки и Кирьяка.

В действительности не все так просто, как в рассказе г. Чехова.

Но я не думаю, чтобы он намеревался в своем очерке исчерпать всю жизнь и всю психологию своих мужиков. За­дача его состояла в том, чтобы правдиво и ярко показать расстояние, и эта задача выполнена блестяще; так блестяще и вообще талантливо она выполнена в первый раз в русской ли­тературе. <...> Г. Чехов имеет полное право заявить: быть может, мною сказана не вся правда, но все сказанное мною с подлинным верно, я дал сосредоточенное отражение жизни.

<...> В писаниях о «Мужиках» меня поразило единодушие, с которым игнорируется то, что составляет художественную пре­лесть и общественную pointe[1] (быть может, вполне бессознательную) этого произведения. «Мужики» Чехова ужасны! Но по­милосердствуйте, ведь мужики Толстого, Мишáньки Успенского, «подлиповцы» Решетникова тоже ужасны и, пожалуй, при всей своей психологии, ужаснее, чем чеховские мужики с их телодвижениями. И какой жалкий вывод: этих ужасных людей на­до просвещать. Ну, а если бы они были добродетельны, раз­ве их не нужно было бы тоже просвещать? Разве статистика и здра­вый смысл недостаточно говорят о необходимости просвещения? Разве этот тезис нуждается еще в новых «живых картинах»? Пора признать все споры о «просвещении» закон­ченными, и без разгла­голь­ство­ваний заняться исключительно делом всестороннего просвещения.

Если из вещи Чехова вытекают какие-нибудь выводы, то эти выводы во всяком случае значительнее и шире тезиса о необходимости просвещения и старых слов о долге интеллигенции перед пародом. Вкартине Чехова — как и в самой народной жизни — достаточно ясными, но недостаточно резкими чертами вырисовывается человеческая личность как необходи­мый продукт определенного хода развитая форм жизни. В развитии человеческой личности и в признании ее прав заклю­чается главный вывод и, если хотите, мораль произведения Че­хова. Несущественно, думал ли сам автор об этой морали, и нам кажется, что он о ней не думал. Но он воплотил ее в образах. Большего от художника невозможно и не следует требовать.

Из ст.: Струве П.Б. «Мужики» г. Чехова // Новое слово. 1897. № 8. май. (Цит. по: Струве П. Б. На разные темы : сб. ст. СПб., 1902. С. 121-132).

 

 

              

«САМЫЕ ПОВЕРХНОСТНЫЕ НАБЛЮДЕНИЯ»
(Н.К. Михайловский)

За последние годы ни одно беллетристическое произведение не вызвало столько разговоров, как напечатанный в апрельской книжке «Русской мысли» рассказ Чехова «Мужики». Не в первый раз Чехов вызывает к себе такое усиленное и сосредоточенное внимание. Так было, например, с его комедией «Иванов». Скоро, однако, разговоры об этом вполне неудачном произведении совсем прекратились, и вышло так как будто никогда не было комедии «Иванов». Мне думается, что то же самое должно произойти и с рассказом «Мужики». Это, разумеется, ни малейше не колеблет репутации Чехова, а репутация эта очень определённа: сильный талант, который может, конечно, промахнуться и слабой вещью, но которому, главное, какие-то обстоятельства мешали развернуться во всю меру своей силы. В то же время едва ли кто отнесет Чехова к числу писателей, «подающих надежды». Все его почитатели – а у него их много − признают его уже осуществившим возможные надежды и, следовательно, мирятся с тем, что этот большой талант никогда не покажет нам полной меры своей силы.

«Мужики» были встречены критикою более чем благосклонно. По крайней мере те отзывы, которые мне попадались, переполнены похвалами. Говоря совершенно искренно, я не понимаю этих восторгов. «Мужики» далеко не из лучших рассказов Чехова. В них есть что-то недоделанное, отзывающееся черновиком, при пересмотре которого автор, наверное, некоторые части развил бы, выдвинул бы вперед, а некоторые другие, напротив, сократил бы…

Некоторые детали рассказа сделаны со свойственным Чехову мастерством. Некоторые фигуры, например, старосты Антона Седельникова, двух невесток, − забитой Марьи и «озорной» Феклы, намеченные всего несколькими штрихами, стоят перед вами, как живые. Но даже и они вызывают временами чувство досады на автора, на его небрежность. Например. Озорная Фекла очень дурно относится к приезжим москвичам, в особенности к жене Николая, Ольге: ругается, даже дерется. Кроткая, не помнящая зла Ольга отплачивает ей добротой. Фекла ночью «гуляла» за рекой с какими-то «озорниками» из помещичьей усадьбы, а те в заключение раздели ее донага, да так и пустили домой. Ольга ласково прикрыла ее в двояком смысле слова: и одела, и помогла скрыть приключение. У читателя естественно является вопрос: как же после этого стала относится Фекла к Ольге? Разумеется, читатель не имеет права приставать к автору со всеми вопросами, какие ему придут в голову при чтении. Но в данном случае вопрос сам собой вытекает из особенного, экстренного положения, в которое сам автор поставил своих действующих лиц. Озорная, грубая Фекла, может быть, во всю свою жизнь ни одного ласкового слова не слыхала, − вон даже сейчас она вернулась из-за реки осрамленная, а еще это была гулянка, веселье. Может быть, в первый раз в жизни нашелся человек, который ее пожалел, и мы хотим знать, как она к этому отнеслась. Мы ничего не подсказываем автору, не требуем, например, чтобы Фекла прониклась чувством благодарности к Ольге или, наоборот, еще пуще невзлюбила ее; мы хотели бы только посмотреть на них вместе после описанного случая. Но автору не приходит в голову удовлетворить это естественное желание: имена Феклы и Ольги больше ни разу не встречаются в рассказе рядом, хотя они прожили еще чуть не целый год в избе.

Во всяком случае некоторые второстепенные действующие лица сделаны гораздо лучше, чем главные: Николай и Ольга Чикильдеевы и их дочь Саша. В особенности неудачна Ольга. Я не хочу сказать, что таких не бывает, но автор не сделал ее вероятною, не представил в ее пользу никаких оправдательных «человеческих документов». Ольга – сама кротость, ласка и приличие; она грамотная и любит читать Евангелие; читает она его без всякого понимания и плачет от умиления при словах «аще», и «дондеже», но она и без понимания проникнута духом евангельской любви и всепрощения, в каковом духе и дочь свою, Сашу, воспитала. Все это делает ее каким-то светлым пятном на мрачном и грязном фоне жизни «Мужиков». Но вас невольно берет сомнение в правдивости этого образа…

Вообще весь рассказ Чехова производит впечатление, как будто талантливый и наблюдательный человек, попав в деревню, поразился ее нищетою и грязью, наскоро занес свои впечатления в свою записную книжку; потом вспомнил лакея, виденного им в московском трактире и обратившего на себя его внимание своею мягкостью и деликатностью, и так и ввел его в деревенскую картину, потом присочинил ему жену и дочь, потом наскоро и грубо присочинил кое-какие сцены для пополнения запаса подлинных наблюдений. Если бы все это выровнять, отделать, то, при талантливости автора, могла бы выйти прекрасная вещь, а теперь вышли только «Мужики».

Но, может быть, этот рассказ, хотя бы и не из удачных сам по себе, дорог тем, что дает материал для важных выводов, которые вот и делаются критикой? Посмотрим.

Во всем, что я слышал и читал о «Мужиках», меня прежде всего поразило то, что, восхищаясь талантливостью этого произведения, талантом Чехова вообще, никто не попытался вспомнить хоть одно какое-нибудь из прежних произведений Чехова. А ведь это так естественно, когда речь идет о произведении талантливого писателя, имеющего более или менее литературное прошлое. Читая, например, не то что такую грандиозную работу, как «Война и мир», а даже такой незначительный рассказ, как «Хозяин и работник», вы невольно вспоминаете ряд образов и картин из других произведений Толстого, ищете в них дополнений, разъяснений, параллелей, контрастов; вам открываются такие или иные перспективы в творческий мир Толстого вообще. Возьмите любого другого беллетриста, привлекавшего в себе внимание публики: Тургенева, Успенского, Достоевского; везде вы получите то же самое: столь тесную связь между, если не всеми, то большинством их произведений, если даже при желании изолировать какое-нибудь одно из них, сделать это трудно. Это, напротив, очень легко относительно Чехова. Трудно, напротив, найти какую-нибудь связь между «Мужиками» и «Ивановым», «Степью», «Палатой № 6», «Черным монахом», водевилями вроде «Медведя», многочисленными мелкими рассказами. Есть только одно произведение, которое мне всегда вспоминается при чтении каждой новой работы Чехова. Это «Скучная история», и в ней есть грустные слова главного действующего лица: «Во всех мыслях, чувствах и понятиях, какие я составляю обо всем, нет чего-то общего, что связывало бы все это в одно целое. Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком, и во всех моих суждениях о науке, театре, литературе, учениках и во всех картинах, которое рисует мое воображение, даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей или богом живого человека. А коли нет этого, то, значит, нет и ничего»…

Последнее, может быть, уж слишком сурово: Николай Степанович, говорящий эти печальные слова, есть умный, ученый и добрый человек, ум, знания, доброта за ним и остаются. Точно так же за Чеховым остаются талант и наблюдательность, но «того, что называется общей идеей или богом живого человека» − у него нет. В этом, между прочим, и заключается разгадка той странности, что все мы, почитатели таланта Чехова, твердо знаем, что он никогда не развернет этот свой талант во всю меру его силы. Отсюда же следует и другой общий вывод, а именно тот, что никаких общих выводов из произведений Чехова делать не следует, да и просто нельзя. Беспрестанно переносит свое художественное внимание с одного предмета на предмет, он довольствуется самыми поверхностными наблюдениями. Поверхность эта складывается с большою талантливостью, но все-таки не нужно быть «самым искусным аналитиком», чтобы усмотреть ее, а значит, и отказаться от каких бы то ни было выводов на основании столь скудного, поверхностного материала.

Чехов хотел показать «Мужиками» то-то или то-то… Так говорят и пишут. Я этого не знаю и вполне допускаю, что Чехов даже ровно ничего не хотел показать, а просто писал, как писалось, под влиянием известных впечатлений, с одной стороны, известного настроения – с другой. Для меня лично никакие общие выводы не следуют из написанной им картины, в которой столько случайного, экземплярного, непропорционального и недоговоренного, несмотря на громкие и как бы суммирующее заглавие «Мужики». Другие думают иначе. Говорят, например, что мы получили яркую картину деревенской нищеты, невежества и дикости, а это уже само по себе есть призыв, указание на необходимость просвещения деревни. Когда-то подобные картины не были редкостью в нашей литературе, раздавались даже негодующие голоса, что она «провоняла мужиком» и что надоело слушать, как «какой-нибудь Сысойка от дикости своей принужден сосновой корой питаться». Потом и совсем было о мужике забыли, а теперь вон он опять всплыл в рассказе Чехова, да еще какого шуму наделал! Как бы то ни было, но необходимость просвещения мужика (если ее еще нужно доказывать) действительно вытекала бы из рассказа Чехова, если бы не лучезарность Николая и Ольги Чикильдеевых. Одна плачет при словах «аще» и «дондеже», а другой умеет, вероятно, написать счет, обозначив в нем котлету-марешаль и «ёф бруи» и многое другое. Это конечно, просвещение, но дело не в нем, очевидно, а в тонкой чувствительности, деликатности, «гуманности», воспитанных городской жизнью.

Необходимость просвещения – вывод практический, приглашающий к некоторым действиям. Другие считают его пустяками, не стоящими внимания, а важен, дескать, вывод теоретический: город в лице полового Николая и горничной Ольги выше деревни в лице их диких сродников. Ну, а дальше что? Следует ли из этого, что город, который и без того хорош, можно оставить без внимания, и все заботы общества должны сосредоточиться на деревне, которая так темна и беспомощна? По-видимому, нет, и даже скорее напротив. Во всяком случае нас предпочитают держать на высоте чисто теоретического вывода и настаивают на нем со странным полемическим задором. Задор этот странен по своей запоздалости. Было время, когда кое-кто из наших беллетристов чрезмерно идеализировал деревню в ущерб или в пику городу.

Верно или неверно приписав известные черты городскому жителю вообще, они (комментаторы «Мужиков» - сост.) берутотвлеченного полового – вытирают из его прошлого все тычки, пинки, ругательства и издевательства, претерпленные им с одиннадцатилетнего возраста до тех пор, пока он сам стал раздавать таковые таким же мальчишкам – ученикам; промывают его глаза и уши от всего, что он видел и слышал в отдельных кабинетах; вычеркивают и его ежедневную 19-часовую работу, и все гнусные привычки хамского угодничества из-за «на-чаев», вырабатываемые нашими дикими нравами вообще, и все те оскорбления, которые он, благодаря все той же нашей доброй дикости, получил от пьяных посетителей, и проч., и проч., и проч. <...> Все это отметается, стирается, и получается исключительно воплощение того момента каторжной жизни полового, когда он любезно и предупредительно предлагает вам в хорошем московском трактире: спаржи не прикажете ли? – хорошую получили. И этого отвлеченного полового внедряют в конкретную, даже в ультраконкретную деревню, из которой не только ни одна подлинная соринка не выметена, а еще лишнего навозу навалено для большей яркости.

Отвлеченный половой всем возмущается в конкретной деревне. «На Илью пили, на Успенье пили, на Воздвиженье пили. На Покров в Жуковке был приходский праздник, и мужики по этому случаю пили три дня; пропили 50 рублей общественных денег и потом еще со всех дворов собирали на водку». Да, это правда, и ужасная правда. Но ведь это только для отвлеченного полового невидаль. А конкретный половой знает, что в московских трактирах круглый год, каждый день пьют. В избе, в которой пришлось поселиться Чикильдеевым, грязно, тесно, душно. Да, наверное, так. Но прочтите печатавшуюся в этой же книжке «Русского богатства» статью г-жи Покровской «Жилища петербургский рабочих», и вы увидите, что не только на деревенской родине Чикильдеева есть люди, живущие в грязи, тесноте, смраде. И конкретный половой не может этого не знать, потому, что как засвидетельствовано многочисленными полицейскими протоколами, многие половые, проработав 18-19 часов в трактирной атмосфере со всеми ее прелестями, отдыхают, то есть спят в условиях, своими неудобствами, может быть, превосходящих даже избу Чикильдеевых. Ну, а отвлеченный Чикильдеев, − тот так и стоит в храмоподобном зале Славянского Базара, облаченный во фрак и крахмальную манишку, и любезно улыбается. Есть, однако, и относительно этого франта одно указание, способное очень ослабить то впечатление светлого пятна, которое он производит на фоне деревенского мрака. Проработав, не зная отдыха, лет сорок, он не имеет, где приклонить голову, и едет кончать жизнь в деревню; а после его смерти его жена и дочь побираются Христовым именем. И так это просто, точно они всегда к этому готовы были. Дойдя до первого же села,

«остановившись около избы, которая казалась побогаче и новее, перед открытыми окнами, Ольга поклонилась и сказала громко, тонким, певучим голосом: − Православные христиане, подайте милостыню Христа ради, что милость ваша, родителям вашим царство небесное, вечный покой. – Православные христиане – запела Саша, − подайте Христа ради, что милость ваша, царство небесное…»

Господа, подайте милостыню своего внимания подлинной вдове и сироте подлинного рабочего человека, где бы он ни работал, в деревне ли, в городе ли; и не сшибайте лбами двух разрядов людей, жизнь которых, в разном роде, но одинаково темна и скудна, одинаково требует и одинаково заслуживает участия…

Из ст.: Михайловский Н.К. Литература и жизнь // Русское богатство. 1897. № 6. С. 116-125 (2-я паг.).

 

 

                   

«О ДОСТОИНСТВАХ “ТРАКТИРНОЙ” ЦИВИЛИЗАЦИИ»
(А. И. Богданович)

«Бедная это страна, ее надо любить». Но любить – не значит закрывать глаза на все недостатки и видеть достоинства там, где их нет. Картину г. Чехова мы ни в чем не находим утрированной, так как все, что он собрал в небольшом рассказе, может быть подтверждено самыми точными исследованиями и наблюдениями. Правда, он слишком все сконцентрировал, вследствие чего получился букет необычайной яркости и крепости, но в этом мы видим достоинство, а не недостаток. Он облегчает этим выводы, заставляет даже невнимательного и не привыкшего самостоятельно думать читателя понять простую, но глубокую истину, до сих пор признаваемую за ересь в русской литературе, − что городская жизнь, при всех своих недостатках, все-таки культурнее, выше, человечнее, чем деревенский пресловутый «уклад».

Поживший в городе мужик, обжившийся и свыкшийся с условиями работы и городской обстановки, уже редко мирится с деревенской жизнью… Он не находит в деревне того разнообразия жизни, которое давало ему возможность сравнения, служило бы ему объектом для работы мысли, будило бы последнюю, толкало вперед. Деревня не развивает своих детей, она притупляет их своим однообразием. Фабричный, мастеровой, дворник, кухарка, лакей и прочий рабочий люд города живет не сладко, но он видит кругом себя иную жизнь, он в один час, проведенный вне круга своих обычных занятий, увидит и узнает больше, чем мужик в деревне за день. Сталкиваясь в городе с массой новых людей, он невольно воспринимает что-нибудь, чего в нем не было ранее и что уже составляет некоторый плюс. Он начинает замечать такие вещи, которых раньше не видел даже, до того они казались ему естественны. Так, Николая и его семью поражает нечистоплотность, грязь, которую остальные члены семьи не замечают, а Фекле, никогда не выходящей за пределы деревни, эта грязь даже нравится, как нечто свое, родное. <...>

На это развивающее, культурное влияние города наша литература не обращала до сих пор внимания, с избытком рисуя дурные стороны городской жизни. Исследователи и беллетристы как-то стороной проходили город, видя только его зады, и, возмущенные их неприглядностью, с отрадой и упованием устремляли взоры в деревню, где с ними происходило обратное: они видели все хорошее деревни и сквозь розовые очки смотрели на дурное. Будучи слишком правдивы, чтобы умолчать о последнем, они сейчас же находили или подыскивали «смягчающие вину обстоятельства», и в результате сложилось ходячее мнение, что город губит, деревня – спасает. О «трактирной цивилизации» написаны целые трактаты, и в публицистической и беллетристической форме, но изнанка деревенской жизни если и фигурировала в народнической литературе, то лишь как нечто наносное, временно привитое деревне, которая сама по себе чиста и прекрасна. А между тем, деревня в ее современном виде обладает всеми недостатками трактирной цивилизации, ее грязью, невежеством, развратом, и ни одним из ее достоинств. Да, достоинств, так как деревенская дичь и некультурность в сравнении даже с трактирной цивилизацией – поразительны. Главное, в деревенской жизни не видно никаких культурных зачатков. Здесь – одна борьба за существование, поставленная в примитивные условия, мало чем отличающаяся от условий животной жизни.

Нет, к сожалению, ничего не преувеличил г. Чехов. Он только как художник собрал отдельные, рассеянные черты, изобразив их в виде общей картины житья-бытья Холуевки. Такой конкретной Холуевки, может быть, вы и не найдете. Но в десятках тысяч «Холуевок», рассеянных по обширному лицу «пошехонской стороны», вы встретите все то, что им описано, а во многих – многое и похуже…

Из ст.: Богданович А.И. Критические заметки // Мир Божий. 1897. № 6. С. 5-6 (2-я паг.).

 

 

                     

«БЕССТРАСТНОЕ ИЗОБРАЖЕНИЕ НАРОДНОЙ  ЖИЗНИ»
(А.С. Глинка)

<...> Автор «Мужиков» почти совершенно лишен столь свойственного русским художникам специфического интеллигентского демократизма. Вообще говоря, это большой минус в нравственной физиономии Чехова, но в данном случай этот ми­нус обращается в плюс. Именно, равнодуш­ное, безразличное отношение автора к мужику, по крайней мере, отсутствие специфических симпатий, столь свойственных русской демократической интеллигенции и ее писателям, усилили бесстрашие Чехова в его изображении деревенской жизни. Мужики для него просто только новый типический пример дикости жизни человека, и пугает Че­хова эта дикость здесь совершенно так же, как и везде. Мужик для него не особенный новый человек, человек будущего, не излюбленная идеологическая категория, источник высших упований, терзаний и вдохновений, а просто «запущен­ный человек» (так выражается один из героев Потапенко <...>). Чеховские «Мужики» — просто «запущенные люди». «Жить с ними страшно», но «все же они люди, страдают и плачут, как люди»... Художнику при свете его недосягаемо высокого нравственного идеала страшна вообще жизнь человеческая во всех ее проявлениях, страшна и мужичья жизнь. Эта мужичья жизнь не является для Чехова предметом особых трепетных исканий, заветных дум и вдохновенных увлечений. К этой жизни он подходит с той же беспросветной тоской, с тем же холодным бесстрастием без­надежно обессиленного идеала, как и ко всякой другой <...>

Таким образом, бесстрашие в изображении мужичьей жизни у Чехова объясняется больше всего бесстрастием, не бесстрастием вообще, а особенным специфическим бесстрастием безнадежного разлада его далекого идеала с действительностью обыденной жизни. Непобедимая сила обы­денщины страшит его в мире «Мужиков», как везде и всюду.

Чехов изображает деревенскую жизнь в «Мужиках» и затем «В овраге», повести по своему основному колориту очень напоминающей «Мужиков», почти с тем же холодным бесстрастием, с каким Мопассан рисует жизнь французских крестьян. Нечего говорить, что в тех картинах жизни французских крестьян, которые встречаются в разных местах произведений Мопассана, отсутствует всякий демократизм. Крестьянская жизнь для французского новеллиста только случайный объект в ряду других, весьма разнообразных объектов его твор­чества; отношение к нему художника чисто бур­жуазное, несколько насмешливое, брезгливое, иногда даже гадливое, презрительное, чаще же всего просто безучастное, равнодушное или, точнее, безличное, как и ко всему. <...> Мопассан рисует французского крестьянина таким, как он есть, не испытывая при этом никакой боли. Факт дается ему легко, без борьбы, без думы роковой.

Напротив, наш русский художник народной жизни, не уступая в смелости признания фактической истины Мопассану, мучительно терзается, содрогаясь всем существом от боли при вскрытии этой истины. Воспроизведение жизни мужика для русского художника-народника, в самом лучшем смысле этого слова, всегда мучительно-труд­ная работа. Это не только художественно-правдивое воспроизведение жизни, а вместе ответственное решение необъятно больших вопросов, вопросов наболевших, мировых, «проклятых», а также всякого рода моральных, социальных, философских, религиозных проблем. Вспомним Г. И. Успенского, этого антипода буржуазно бесстрастного Мопассана. <...>

Отношение Чехова к мужику, подобно мопассановскому, по самому существу своему буржуазное, но это буржуазное бесстрастие, свободное от осложняющих настроений русского художественного демократизма, развязывает руки творческой смелости художника и усиливает впечатление ху­дожественной правды... Конечно, наш мужик не французский крестьянин, и чеховское воспроизве­дение мужичьей жизни не есть простое талантливое повторение Мопассана. Но во всяком случае здесь, как во многом другом, у них немало общего. Чеховское бесстрастное изображение народной жизни – весьма оригинальное явление в истории русской художественной литературы с ее демократиче­скими традициями. Я не хочу этим сказать, что наши лучшие художники народной жизни были не свободны в изображении фактической правды этой жизни, часто страшной для их идеалов. Отнюдь нет, бесстрашной правдивости и смелого реализма им не у Чехова занимать. Но впечатление страшных сторон фактической правды, как я уже говорил, у них всегда почти осложнялось и в силу этого ослаблялось их идеалами, упованиями и верованиями. Рядом с правдой-истиной народ­ной жизни, которая часто была, действительно ужасна, всегда прочно и незыблемо стояла и утешала правда - справедливость, крепкая уверен­ность в торжестве идеальной правды. Неугасающее пламя идеала светило и согревало душу чита­теля при всех ужасах изображаемой художником действительности. <...>

Чехов же в этом отношении поистине почти нищенски беден и совер­шенно бескрыл; его идеалы практически бесплодны, потому что утратили всякую связь с действитель­ностью и совершенно бессильны над ней. Но именно благодаря скудности верований в буду­щее человеческой жизни, именно в силу бесстрастности и бескрылости своего изображения крестьянской жизни, Чехов совершенно оголенно (часто говорят — «объективно») выставил в спе­цифической художественной оправе и еще раз подчеркнул страшную фактическую правду на­родной жизни, которая у других художников, несравненно большего размера, окрашивалась особенным проникновенным демократизмом и укра­шалась крылатой верой в действительное торже­ство идеала, которой так обижен автор «Мужиков».

В этом бессилии — сила громадного впечатления чеховских «Мужиков». <...>

В «Мужиках» Чехова мы, дей­ствительно, получили «яркую картину деревенской нищеты, невежества и дикости», но картину свое­образную, нарисованную с помощью особых, отступающих от русского реализма народной беллетристики приемов. «Мужики» только тогда будут понятны, как широкое художественное обобщение, если мы примем во внимание свое­образные, чисто импрессионистские приемы чехов­ской живописи. Чеховские произведения из народ­ной жизни, как и вообще его творческую работу, можно сравнить по манере писать с картинами Левитана, Куинджи и других художников-импрессионистов. <...>

Из кн.: Волжский (Глинка А.С.). Очерки о Чехове. СПб., 1903. С. 160-176.

 

 

                     

«ВЗГЛЯД СО СТОРОНЫ НА ТРАГИЧЕСКОЕ И ПРЕКРАСНОЕ»
(Н.А. Соколов)

<...> Как ни драматична, как ни трогательна история Нико­лая Чикильдеева. совершенно ясно, что не она в центре пове­ствования. Судьба Николая и его семьи — лишь маленькая частица тяжелого горя, которым была полна народная жизнь и о котором го­ворится в повести. И не будет ли натяжкой «приурочить» к столь ча­стной, хотя по-своему характерной истории, большую тему раскрытия целого уклада жизни, жизни огромных масс, тем более, что Николай давно уже был фактически оторван от деревенского быта? Ведь Чикильдеев с его женой и дочерью — во многом посторонние люди той среде, в которую их забросила судьба. Но эта некоторая исключительность Николая, Ольги и Саши в кругу мужиков, на наш взгляд, и создала всю изумительную многогранность и целеустремленность сюжета повести, разносторонний смысл образов, связанных непосредственно с сюжетом. <...>

Чтобы рассказать незамысловатую историю Николая Чикильдеева, Чехов, вероятно, мог бы и не вводить в повествование всю сложную картину деревенской жизни; но для воссоздания мужицкого мира писателю в соответствии с его творческими принципами нужен был тот особый угол зрения, который позволял, не выдвигая на первый план, авторской субъектив­ности, выделить в изображаемом наиболее характерные моменты. Введение Николая и его семьи в повествование и давало этот нуж­ный Чехову угол зрения.

Николай Чикильдеев, его жена и дочь по своему происхождению и положению в обществе достаточно близки деревенскому миру, что­бы отнестись с пониманием ко всему, в нем происходящему; в то же время все трое в этом мире, в известной степени, новые люди, только что явившиеся со стороны, и они замечают в крестьянской жизни то, к чему постоянные жители деревни привыкли, что перестали заме­чать, что стало для них обычным и заурядным. В самом деле, чем обусловлен выбор тех или иных подробностей деревенской жизни в «Мужиках»? Всматриваясь в картины быта, в детали обстановки, в ход событий, о которых рассказано в повести, вдумываясь в самый тон повествования, убеждаешься, что деревенская действительность, как правило, здесь дана глазами Николая, Ольги, иногда даже Саши (сцена на огороде с гусями и последующее наказание девочек).

<...> Чикильдеевы-москвичи только что приехали в деревню. В воспоминаниях «родное гнездо» представлялось Николаю «светлым, уютным, удобным, теперь же, войдя в избу, он даже испугался: так было темно, тесно и нечисто». <...>

Деревенская действительность особенно поражала Ольгу, кото­рую в более раннем возрасте, чем Николая, увезли в город и которая поэтому меньше знала мужицкую жизнь. <...> Мужикам — бабке, старику, Марье, Фекле, Кирьяку, привычны повсеместная грязь, черный хлеб с водой, суп из селедочной головки, пьянство, нецензурная ругань, драки. Надо было приехать со стороны, взглянуть на все это взглядом «свежего» человека, чтобы привычное и примелькавшееся предстало во всей удручающей ненормальности, отвратительности и нетерпимости.

Конечно, не следует представлять дело так, что в «Мужиках» повествование ведется только через восприятие Ольги, Николая или девочки Саши. В некоторых сценах и картинах о них даже не упоминается. Но даже и там, где их нет непосредственно, тон повествова­ния не меняется, он уже «задан» первыми страницами произведения: рассказ и дальше идет так, словно приехавшие Чикильдеевы были очевидцами тех или иных сцен, событий или, по крайней мере, слышали о них. Такой прием позволил Чехову добиться полнейшей естественности повествования, его предельной мотивированности. Но избранный сюжет Чехову нужен не только для того, чтобы «отстраниться» от действительности, но и для того, чтобы «вмешаться» в нее, заявить о своем отношении к ней. Выступая против прямых авторских деклараций, Чехов, конечно, не исключал заинтересован­ности писателя в изображаемом, авторского «суда» над ним. Свое отношение к изображаемому Чехов стремился воплотить в самих художественных образах. Образ Ольги в этой связи имеет особенно важное значение.

Читателю совершенно ясна ограниченность Ольги. <...> Ольга часто обращается к Евангелию, хотя язык церковного писания во мно­гом непонятен ей. С евангельским восприятием мира связано и отно­шение Ольги к «господам»; они ей представляются «хорошими», она умиляется красотой помещичьих дочек и сынка. В глазах ее, «это — порядочные, образованные и красивые люди». <...>

Религиозность Ольги лишена какого-либо мистико-аскетического восприятия мира, фанатического следования церковным догмам. Ее набожность не пред­ставляет собою чего-либо исключительного в среде крестьян, мечта которых о лучшей жизни и справедливости, не находя почвы в дей­ствительности, неизбежно обретала религиозные формы. <...> Церковные обряды и евангельские притчи при­влекают Ольгу своей таинственностью (вспомним ее умиление при слове «дондеже»), своей непонятной красотой. И в восприятии «гос­под хороших» Ольгой не следует видеть только рабское, идущее от покорности. Ей приятно, что помещичьи дочери — «в белых платьях, в широкополых шляпах», что «розовый мальчик» — «в матросском костюме», что все они «красивые люди». Вот этой-то любовью к кра­соте, стремлением к ней, умением увидеть ее привлекательна Ольга, этим она важна и для автора.

Повесть «Мужики» — произведение беспощадно правдивое, прав­да его — сурова и тяжела. Трагедия народной жизни, представленная в этой повести, — неопровержимое обвинение всему общественному строю того времени. И, однако, произведение лишено беспросветного пессимизма, в котором обвиняли Чехова многие недальновидные или тенденциозно настроенные критики, современники писателя.

Повествование в «Мужиках», как и во многих других произведе­ниях Чехова последнего периода, окрашено тем лиризмом, который позволяет ощутить авторский призыв к красоте, к иной, лучшей жиз­ни. И, как часто это бывает у Чехова, мотив прекрасного в «Мужи­ках» связан прежде всего с природой.

Деревенские люди в «Мужиках», забитые, всецело поглощенные изнуряющей борьбой за существование, не замечают окружающей их прекрасной природы. Как не видят они грязи, грубости, бескульту­рья, всего безобразия повседневного быта, с которым они сжились, так не замечают они и красоты: они не умеют отличить прекрасное от безобразного.

Человеком, который в повести наделен видением прекрасного, оказывается именно Ольга. В этом отношении она отличается и от своего мужа Николая. Когда в день приезда перед ней раскрылся деревенский простор — река, «чудесные кудрявые березы», широкий луг, «длинные вереницы белых гусей», село на другом берегу — и колокольный звон над всем этим прозвучал особенно значительно, то Николай лишь вспомнил: «Об эту пору в «Славянском базаре» обе­ды...». По-иному восприняла увиденное Ольга: «Хорошо у вас здесь! ...Раздолье, господи!». Пейзаж в «Мужиках» появляется преимущест­венно там, где присутствует Ольга: она видит природу, ее волнует и трогает красота лесов и полей возбуждая мечты о лучшей счаст­ливой доле, наполняя сердце болью и грустью. <...>

Глубокого смысла полно следующее описание: «Через реку были положены шаткие бревенчатые лавы, и как раз под ними, в чистой, прозрачной воде, ходили стаи широколобых голавлей. На зеленых кустах, которые смотрелись в воду, сверкала роса. Повеяло теплотой, стало отрадно. Какое прекрасное утро! И, вероятно, какая была бы прекрасная жизнь на этом свете, если бы не нужда, ужас­ная, безвыходная нужда, от которой нигде не спрячешься! Стоило те­перь только оглянуться на деревню, как живо вспомнилось все вче­рашнее — и очарование счастья, какое чудилось кругом, исчезло в одно мгновенье». Чьи это слова, полные страстного лиризма и тоски, «вдруг» прорвавшиеся в повествовании? Ольги? Нет, не похоже. Это лиризм, несомненно, уже авторский, чеховский, но он слит с восприя­тием красоты Ольгой, с ее отношением к жизни. Ольга не нашла бы слов, которыми здесь выражена тоска о лучшем, но эти слова вполне отвечают ее думам и чаяниям.

Из ст.: Соколов Н.А. О сюжете и образах повести «Мужики» // Научные доклады высшей школы. Филологические науки. 1961. № 3. С. 28-135.

 

 

                             

«У МУЖИКОВ ЗАБОТЫ ПОВАЖНЕЕ…»
(Г.П. Бердников)

<...> «Мужики», опубликованные в апреле 1897 года, вызвали немало положительных и даже восторженных отзывов. Однако это только усилило возмущение и негодование в либерально-народническом лагере. Чашу их терпения переполнила статья П. Струве в журнале легальных марксистов «Новое слово», в которой прямо говорилось об антинароднической направленности повести Чехова. На этот раз в ход была пущена тяжелая артиллерия − с разгромной статьей выступил сам патриарх либерального народничества Н.К. Михайловский.

Странное впечатление должна была произвести на Чехова эта полемика. Струве толковал повесть в том смысле, что она наглядно демонстрирует несостоятельность народнической идеализации деревни, и, ссылаясь на образы лакея Николая Чикильдеева и его жены Ольги, находил, что писатель убедительно показал, насколько даже трактирная городская цивилизация выше убогой деревенской жизни. Такое прочтение «Мужиков» находилось в полном соответствии с пресловутым тезисом Струве, призывавшим «пойти на выучку к капитализму», однако ничего общего не имело со взглядами Чехова и объективным содержанием повести. <...>

Самое главное состоит, однако, в том, что для автора «Мужиков» проблема капитализма вовсе не являлась внешней по отношению к деревне, а, напротив, − одной из внутренних проблем мужицкой жизни. Все односельчане Чикильдеевых уже давно познали тяжесть не только помещичьей, но и капиталистической эксплуатации, выполняя за жалкие гроши надомную работу для местной фабрики, давно превратились в батраков, так как больше работали на помещика, чем в своем жалком крестьянском хозяйстве.

Несмотря на все это, Михайловский с радостью ухватился за предложенное Струве прочтение повести Чехова, однако с тем, чтобы подвергнуть ее уничтожающей критике. Нарисованная Чеховым картина деревенской жизни объявлялась маститым критиком поверхностной, случайной, а по сути дела − клеветнической, автор обвинялся в полном ее незнании, в связи с чем и делалось заключение, что повесть не дает и не может дать никакого материала для серьезных выводов. <...>

Критики напрасно пытались хвалить и упрекать Чехова за противопоставление Николая и Ольги Чикильдеевых жуковским мужикам. Да, там, в городе, Николай не знал деревенской нужды. Не знал, пока работал. Однако там же он оказался и без здоровья, и без работы, и без денег, то есть на грани еще более страшной − городской нищеты. <...> Что же касается внутреннего мира Николая, то и тут он оказался ограблен и, может быть, даже больше, чем его деревенские родичи. <...> Всё, что находится за пределами этого убогого круга, даже окружающая его чудесная природа, совершенно недоступно его восприятию. Мера духовной обездоленности этого человека с трагической силой выявляется в небольшой сценке, когда Николай, растревоженный ожившими воспоминаниями, не спавший всю ночь, достает из сундучка, надевает и ласково поглаживает свой поношенный лакейский фрак − своеобразный символ его представлений о настоящей жизни и счастье.

По сравнению с Николаем интересы и заботы забитых жуковских мужиков оказываются все же и шире и содержательнее. Они спорят не о котлетах-марешаль, а о вопросах, куда более жгучих, − о жизни до и после отмены крепостного права − и как ни ограниченна, как ни темна Марья, но и она после раздумий приходит к твердому выводу, что, как ни тяжка пореформенная жизнь, а все же воля лучше.

Особенно показательна в этом отношении фигура бабки, матери Николая, которую на первый взгляд можно принять за окончательно одичавшего человека. Однако по мере того, как писатель помогает нам пристальнее вглядеться в эту старую женщину, мы начинаем различать в ней и неутомимую труженицу, и доброго, отзывчивого человека, и превосходную рассказчицу, которую, как, завороженные, слушают те самые ребята, которые только что желали ей геенны огненной за ее строгости. И уж вовсе в трагическую фигуру вырастает эта женщина, измученная непосильной борьбой с нуждой и несправедливостью, в тот момент, когда пытается отстоять отобранный за недоимки самовар, а вместе с тем и поруганную честь своего дома. <...>

Ольга тоже очень темная и неразвитая женщина. Она любит читать Евангелие, но ничего не понимает в том, что там написано. Живет она в каком-то полусне. Достаточно ей отлучиться из дому, и уже она забывает и о муже, и о дочери. Вместе с тем ей присущи такие черты, которые вызывают к ней безусловную симпатию и автора и читателя. Она добра и искренне убеждена, «что нельзя обижать никого на свете, − ни простых людей, ни немцев, ни цыган, ни евреев, и что горе даже тем, кто не жалеет животных...». Она чутка и к красоте природы, которая неизменно умиляет ее и наводит на добрые мысли. Вот это и определяет особую роль образа Ольги в художественной структуре повести. <...>

«Моя жизнь» и «Мужики» явились главным итогом жизни писателя среди народа, итогом пристального изучения крестьянского быта и нравов в процессе врачебной и общественной деятельности, близкого знакомства с малярами и плотниками, каменщиками и землекопами, рабочими и подрядчиками, местной администрацией и земскими деятелями, сельским духовенством и учителями. Жизненный опыт, накопленный в Мелихове, послужил материалом также и для многих последующих его произведений…

Из кн.: Бердников Г.П. Чехов. М., 1974. С. 377-382.



[1] Острота (фр.) – прим. сост.

© 2009-2015 Минкультуры России