Антон Павлович Чехов Карта сайта Написать письмо
Весь А.П. Чехов. Главная страница

ЧЕЛОВЕК В ФУТЛЯРЕ
Первая публикация – журнал «Русская мысль». 1898. № 7.
КРЫЖОВНИК
Первая публикация - журнал «Русская мысль». 1898. № 8.
О ЛЮБВИ
Первая публикация - журнал «Русская мысль». 1898. № 8.

 

 

      

ИЗ ПИСЕМ ЧИТАТЕЛЕЙ

 

<...> И когда я читала последние Ваши вещи – «Человека в футляре» и «Любовь», и «Ионыч» - я подумала – господи, ведь вот оно, вот – то страшное и земное, что может с каждым случиться – вот как просто и незаметно из них душа живая уходит. И рядом сейчас встает то, чем ты сама так мучишься, о чем так часто думаешь и болеешь

Н.К. Круковская. 2 октября 1898 г.

 

       

<...> У нас было собрание <...> говорили <...> я не принимала участия, вдруг услышала Вашу фамилию, название Вашего рассказа, я читала его и так ясно он мне вспомнился, так ясно, будто я все вижу, что писали Вы, почувствовала на себе весь Ваш рассказ «Человек в футляре», и меня охватило такое безнадежное жуткое чувство и вырвалось: «Такой человек – и имел такую силу». Почти все из присутствующих, кто мог сказать что-либо утвердительное, возмутились этими моими словами. Не хотели признавать этого, смеялись, что я «его» назвала «силой». «Ничтожество он, а не сила», − говорили они. Мне казалось, что я вижу, вижу то Ваше чувство, ту Вашу мысль, которые создали этот рассказ, слышу его дыхание, ощущаю жизнь его… Мне казалось, что я его понимаю, а не они… что они его понимают так, как можно его понять, как они могут понять, как им хочется понять, а не так, как Вы его поняли, как он родился у Вас. Они судили его вне Вас, они не хотели считаться с тем, чем написан был этот рассказ, не интересовались душой рассказа (нечаянно, бессознательно), не прониклись ею, она исчезла для них, растаяла, как облачко на небе…

«Ничтожество он, а не сила», - говорили они, но в ничтожестве его – сила, сила потому, что у него ничтожество, а у людей, с которыми он живет, ни величины, ни ничтожества… ничего хоть шаром покати. Со дня рождения его держали под крышкой, под колпаком, давили его… и задавили в нем все человеческое, живое (жизнь задавили, замерла она в нем), и это давление создало силу. Сумма давлений – его сила… Они отложились в нем, как в земле откладываются пластами нанесенные породы, и образовали искреннее, глубокое, твердое, святое убеждение, что так надо жить, что его нравственный, священный долг, так действовать… Это его решение… он этим и покорил себе всех… победил своею прямолинейностью, слепотой, ничтожеством, убежденностью, искренностью. У них, у его товарищей, воспитанных на Щедрине и Тургеневе, не было устойчивости, все у них было скользко, колебательно, половинчато, все шаталось в разные стороны, как подует ветер, а он дул бесповоротно, безнадежно и все в одну сторону, направлял в ту же сторону. Сила этого несчастного человека в нем самом и в слабости, неопределенности, бесформенности общества, среди которого он жил.

А слова Ивана Ивановича они забыли: «Так жить больше невозможно»… В этих словах слышится такой странный вопль, такое безысходное, давящее чувство охватывает, кажется, будто сидишь под колпаком, из которого выкачали воздух… Хочется, чтобы все люди вдруг поняли это: «что так жить больше нельзя», почувствовали это вместе с Ив. Ив., чтобы сердца их слились в один вопль и чтобы они сняли с себя цепи… Поняли бы, что они живые люди, что они образ и подобие Божие».

О. А. Смоленская. Февраль 1899 г.

 

 

                      

<...> Если б Вы знали, сколько светлых и радостных минут Вы даете своими чудными, правдивыми рассказами. Вы, − сама правда, сама жизнь, без прикрас, без лишних черных теней, а прямо жизнь, живая. Я жду каждого Вашего рассказа и радуюсь ему всей душой. Только таких писателей и можно любить и считать их друзьями людей… А «Ионыч»? Страшно, страшно подумать, сколько хороших, только слабых волей людей губит пошлость, как она сильно затягивает и потом уже не вырвешься… Я знаю, что Вы видели и знали бедного жалкого «человека в футляре». Когда я прочла «Крыжовник», мне жутко стало и жалко его, бесконечно жалко бедного, одинокого, черствого душой человека. «Любовь» («О любви». − сост.) тоже пережила я с вместе с теми, которые были так близки душой друг к другу… Когда я читаю что-нибудь Ваше, то я чувствую всегда, что я жила с этими людьми, что я хочу то же сказать о них, что сказали Вы, и не одна я это чувствую, и это потому, что Вы пишете только правду…

Н. Душина. Март 1899 г.

 

                      

<...> 11/2 года тому назад, когда я только приехала в Россию после 13-ти лет отсутствия и прочла «Человека в футляре», − я сильно желала узнать Вас лично и многие Ваши вещи перевести на французский язык. На меня, в то время, этот рассказ произвел особенно потрясающее впечатление и, после долгой жизни за границей, на относительной свободе, вся Россия казалась мне «в футляре».

Н. Кончаловская. 11 февраля 1900 г.

 

 

              

«НЕУЛОВИМАЯ ИГРА НАСТРОЕНИЙ И ЧУВСТВ»
(Н.М. Виленкин)

<...> Г. Чехов не только нарисовал в нескольких чертах живой образ, но еще захотел изнутри осветить его, дать его психологическую формулу. Все черты Беликова, все его привычки и убеждения и поступки автор сводит к одному мотиву, — к страху перед действительной жизнью, к постоянному и непреодолимому стремлению окру­жить себя оболочкой, уйти в скорлупу, как это делают рак-отшельник и улитка, создать себе футляр, который уединил бы его, защитил бы от внешних влияний. <...> Попробуйте-ка определить, что такое представляет из себя этот Беликов. Не является ли он лицом чисто комическим, забавным уродом, созданным игрою естественных и культурных сил. Кажется, да. Ибо что может быть забавнее человека, который из благо­звучия греческого языка ухитрился сделать фуфайку для своей души, который, не взирая на хорошую погоду, кутает ноги в калоши, а совесть — в министерские циркуляры и, со сладким выражением повторяя: — антропос! — требует исключения из гимназии Петрова и Егорова. Но, может быть, Беликова следует признать лицом трагическим, осужденным без вины на одиночество и нравственные мучения? Кажется и так. Или не признать ли Беликова лицом зловредным, нравственно прокаженным, опасно помешанным, нуждающемся в одинокой камере и смирительной рубахе. Возможно и это. <...> Как же относиться к Беликову? С беспечным ли смехом, с улыбкой ли сострадания, с гримасой ужаса или же с миною бесстрастия, с какой ученый рассматривает новую разновидность, будь это бабочка или ядовитая змея. Рассказ г. Чехова на все эти вопросы как будто отвечает положительно. Судя по тону рассказа, автор и хохочет, и жалеет, и негодует, и в конце концов совершенно спокойно отходит от своего героя, бесстрастно прощается с ним, как с попутчиком по вагону. Получается та игра настроений, <...> которая и чарует, и тревожит, и как будто требует ответа.

Портрет Беликова всего больше удался автору. Судьба же героя рассказа не менее оригинальна, хотя все же в чеховской манере. Нелюдим в футляре влюбляется. Один закон природы пересекается другим, и в результате получается явление глубоко комичное. Для большего комизма автор заставляет героя влю­биться в свой полный контраст — в хохлушку лет 30, жизнерадостную, высокую, краснощекую, которая все поет малороссийские романсы и хохочет. <...>

Затем судьба и смерть Беликова трагичны. Ведь он один из действующих лиц действительно страдал и, быть может, любил. Сколько бы зла не причинил он в жизни своим ученикам, товарищам и знакомым, он искупил его этим месяцем одиночества и агонии. <...> Все эти переходы из тона в тон завершаются спокойным и даже бесстрастным аккордом в следующих словах рассказчика: «Вернулись мы с кладбища в добром расположении. Но прошло не больше недели, и жизнь потекла по-прежнему, такая же суровая, утомительная, бестолковая, жизнь, не запрещенная циркулярно, но и не разрешенная вполне; не стало лучше».

Таким образом, в результате рассказа — неуловимая игра настроений и чувств. Г. Михайловский, прочитав повесть, имел бы право сказать, что она написана «с холодной кровью», а г. Абрамов с тем же правом мог бы сказать, что она написана «кровью сердца и соком нервов». Но кто же из них более прав?

Не знаю. Относительно г. Чехова у меня не сложилось в голове такой объединяющей формулы, какую ему удалось отыскать для Беликова. Но ведь возможно и то, что художественная правда г. Чехова именно и заключается в отсутствии такой формулы, в неуловимой игре разных моментов — комического, трагического, эстетизма и бесстрастия, — которые волнуются, борются друг с другом, но не побеждают один другого.

Из ст.: Виленкин Н.М. (Минский Н.) «Человек в футляре». Рассказ Антона Чехова // Новости и Биржевая газета. 1898. 30 июля. (Цит. по: Флемминг, с. 363-364).

 

 

                 

«БЕЛИКОВЫ И ЕСТЬ САМА СРЕДА»
(А.М. Скабичевский)

Г. Чехов — писатель безыдейный; это у нас решено и подписано. Тем не менее, когда выходит новый рассказ г. Чехова, он первый разрезается в книжке журнала, прежде всего читается и производит такое сильное впечатление на читателя, так настраивает его, подымая в нем ряд новых мыслей и соображений, как не действуют многие из так называемых идейных произведений, авторы которых надуваются из всех сил, чтобы провести какую-нибудь глубокомысленную идею, и ничего не проводят, кроме азбучных про­писных истин <...>

Вот и появившиеся ныне в «Русской мысли» три <...> рассказа г. Чехова, наверно, успе­ли прочитаться всею грамотною Русью с такою же жадностью, с какою некогда проглатывались новые рассказы Тургенева или Льва Толстого; и опять никаких азбучных истин читатель в этих рассказах не найдет, а тем не менее, весь мыслительный аппарат читателя будет приведен в движение этими маленьки­ми рассказиками не менее прежних произведений г. А. Чехова.

Чем же потрясают нас вышеозначенные рассказы г. Чехова? Представьте себе, именно тем самым, что ставят мудрые ценители и судьи г. Чехову в вину, но что составляет главное достоинство его: именно безыдейность, но безыдейность не самих его произведений, а той жизни, которую изображает г. Чехов. Мудрые и строгие ценители впадают в тот пошлый и плоский обман, в какой впадает очень часто уличная толпа, оценивающая художественные произведения, изображающие отрицательные и уродливые явления жизни; явления эти отождествляются с автором, и толпа наивно думает, что автор потому и изображает нелепых уродов, что сам он — такой же урод. <...> В большинстве своих произведений он рисует перед нами жизнь действительно безыдейную, бессодержательную, лишенную всякой разумной цели, а подчас и всякого человеческого смысла. Но следует ли из этого, что самые произведения или же их автор, в свою очередь, были лишены всякого идейного содержания и человеческого смысла? Сказать это можно было бы лишь в таком случае, если бы автор относился к изображаемым пошлым явлениям как к чему-то нормальному, заслуживающему полного уважения. А между тем мы видим, что каждый строк в произве­дениях г. А. Чехова вопиет против безобразия приводимых автором фактов и, устами Ивана Иваныча, одного из героев последних рассказов, г. Чехов внушает читателям:

«— Не успокаивайтесь, не давайте усыплять себя! Пока молоды, сильны, бодры, не уставайте делать добро! Счастья нет и не должно его быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном и великом. Делайте добро!».

Но этого-то высшего смысла и не видит г. Чехов в окружающей его жизни. Никто и не думает о совершении хоть маленького добра, а каждый о том только и помышляет, чтобы добиться какого-нибудь счастья. <...> «— Видеть и слышать, как лгут <...> больше жить так невозможно!»

Если подобный горький протест против безыдейности, бессодержательности и пошлости окружаю­щей нас жизни вы считаете безыдейным и бессодержательным, то вам и книги в руки. Это показывает только, что вы очень и очень мудры. <...>

При всем разнообразии этих рассказов, они все-таки имеют нечто общее, связывающее их креп­кою связью, заключающеюся в том меланхолическом настроении автора, каким преисполнены расска­зы, — настроении, обусловливающемся зрелищем пустоты и бессодержательности нашей жизни и всяко­го рода нравственных уродств, встречающихся на каждом шагу ее бестолковой сутолоки.

Бессодержательность и пошлость эти не так заметны в центрах просвещения; они теряются в шуме и гаме столичной жизни, <...> но стоит забраться в какую-нибудь провинциальную глушь, и перед вами сразу, во всем безобразии предстанет мертвый застой скотообразного прозябания, лишенного малейшего разумного смысла; и на каждом шагу вы будете встречать такие страшные искажения человеческого образа, что вам будет жутко и невольный ужас овладеет вами. <...>

Признаться сказать, она [история любви Беликова] несколько шаржирована и потому малоправдопо­добна. Эпизод же внезапной смерти его, после того как буйный товарищ <...> спустил его с лестницы, несколько грубоват и составляет темное пятно в рассказе, нарушающее гармонию его и художе­ственную меру и совершенно, по моему мнению, излишен. <...> Если же Беликовы, очень впрочем редко, и натыкаются в своей жизни на эпизоды, вроде изображенного г. Чеховым, то после них они не только не умирают, а, напротив того, еще более процветают, окружаются большим почетом и ореолом, еще больше начинают тяготеть над всеми окружающими и нагонять на всех страху. Они представляются вовсе не ка­кою-либо постороннею силою, давящею людей, не имеющих с ними ничего общего, а лишь яркими пред­ставителями и выразителями того настроения, которое, в большей или меньшей степени, присуще и това­рищам их, и начальству, и подчиненным и всем прочим согражданам. Тот страх, который они нагоняют на людей, уже заранее сидит в сердцах этих последних, и Беликовы лишь формулируют и обостряют его.

В самом деле: разве пресловутая фраза <...> — «ах, как бы чего не вышло» — не представляется главным девизом всей нашей современной жизни. Девиз этот преследует нас от колыбели до могилы, на каждом шагу, не только в общественной, но и в нашей личной жизни. Он мешает нам жить полною человеческою жизнью и полностью предаваться всем нашим высшим стремлениям и лучшим радостям жизни, делать добро, любить, ненавидеть, смеяться и веселиться от всей души. Мы вечно о том только и помышляем, как бы замкнуться в какой-нибудь футлярчик, и с ужасом смотрим на каждый свободный порыв, на малейший выход на свежий воздух из пределов привычной нам затхлой обыденности, повторяя ежечасно: «ах, как бы чего не вышло»!..

Как хотите, а личность Беликова является замечательным художественным откровением г. Чехова; одним из тех типов, которые, вроде Обломова или Чичикова, выражают собою или целую общественную среду или дух своего времени. <...>

Было время, довольно, впрочем, давно, когда в литературе нашей были в большой моде жалобы на так называемые «заедания средой», причем под заедающею средою подразумевалась преимущественно провинциальная глушь. Жалобы эти мало-пома­лу приелись, и против них восстали в литературе могучие голоса, утверждавшие, что большею частью жалующиеся на среду сваливают лишь с больной головы на здоровую, что виновата вовсе не какая-то там среда, а самые личности, которые дозволяют съедать себя совершенно пассивно, без малейшего сопротивления и борьбы с враждебными обстоятельствами <...>

Мне <...> кажется, что можно было бы пойти и далее. Можно было бы усомниться в самом существовании какой-то мифической среды. <...> На самом же деле, из кого же состоит пресловутая заедающая среда, как не из самих же заедаемых личностей? Так что, в конце концов, выходит, что личности эти взаимно друг друга заедают. <...>

Герой [рассказа «Крыжовник] вовсе не принадлежал к числу тех бесхарактерных людей, которые ограничиваются одними мечтами; это был человек, обладающий, в своем роде, сильною волей: упорно преследуя свою цель, он недоедал, недопивал, одевался Бог знает как, словно нищий, и все копил и клал в банк. <...> Так вот и подумайте, можно ли считать такого господина заеденною средою жертвою, и где тот паук, который его заел? Напротив, мы видим человека, довольного собою и счастливого, добившегося раз поставленной в жизни цели. Г. Чехов показал нам, до какого скотоподобия способна довести человека подобная цель <...>.

Из ст.: Скабичевский А.М. Новые рассказы Чехова: «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви» // Сын отечества. 1898. 4 сент., 11 сент. (Цит. по: Флемминг, с. 520-522).

 

 

                

«ВСЯ СИЛА БЕЛИКОВЫХ - В СЛАБОСТИ ОКРУЖАЮЩЕЙ СРЕДЫ»
(А.И. Богданович)

<...> Есть что-то в последних про­изведениях г-на Чехова, что углубляет их содержание, быть может, помимо воли самого автора, придает им какую-то терп­кость и остроту, волнует и причиняет острую боль читателю. Читатели, конечно, помнят его «Мужиков» и «Моя жизнь», из-за которых столько копий ломалось в свое время, что одно уже указывает на их выдающееся общественное значение. Но его последние три рассказа, появившиеся в летних книжках «Русской мысли», не менее глубоки, жгучи и значительны.

«Человек в футляре» — лучший из них и самый значитель­ный по содержательности темы и типичности выхваченного из жизни явления. Кому не знаком этот жалкий, ничтожный, плюгавенький и в то же время страшный «человек в футля­ре», для которого жизнь свелась к отрицанию жизни? Он, как кошмар, давит все живое, сдерживает проявление всякого об­щественного, альтруистического движения своим мертвящим припевом — «как бы чего не вышло». Эта ходячая пародия на человека изображена автором с поразительным совершен­ством, что при необычайной естественности и простоте, с ка­кою написан весь рассказ, делает эту фигуру почти трагиче­скою. <...>

Беликов — это сама жизнь, та житейская тина, болото, с кото­рым приходится иметь дело на каждом шагу, которое все затя­гивает, все грязнит и душит в своей вонючей грязи. Бели­ков — это общественная сила, страшная своей неуязвимостью, потому что она нечувствительна, недоступна человеческим ин­тересам, страстям и желаниям. Закованный в броню циркуля­ров, все воспрещающих и все «упорядочивающих», Беликов попирает на законном основании самые естественные требова­ния сердца, самые простые проявления человеческих отноше­ний. И что ужаснее всего, он действует, как ядовитый мик­роб, — не насилием, не грубыми, жестокими приемами, самая жестокость которых могла бы возмутить людей, а незаметно, медленно, постепенно растлевая все окружающее, доводя до отупения и безвольного согласия всех на самые дикие и по су­ществу бесчеловечные меры. Этот прием его — «как бы чего не вышло» — исходит как будто из чувства заботливости, жела­ния добра, стремления оградить от возможных зол и бедствий. Он подкупает, с одной стороны, не привыкшую к критике сре­ду, с другой — запугивает, и в конце концов все покоряет.

Кроме того, он — сила еще и потому, что он — единствен­ное лицо, которое твердо знает, чего хочет. А знание это ему дается легко: он ничего не хочет, ничего не желает, ни к чему не стремится. Его идеал — отрицание жизни. Он сила потому, что он идеальнейший нигилист. Понятно, в борьбе против него его товарищи, учителя, «народ все мыслящий, глубоко поря­дочный, воспитанный на Тургеневе и Щедрине», должны па­совать. Их желания, мысли, стремления, все это — живые, из­менчивые движения души, колеблемые, яко тростник. А против стоит одно неизменное отрицание, неуязвимый футляр, внутри пустой, гордый этой пустотой и победоносный в сознании своей правоты, не встречающий единственного протеста — простой, житейской силы, которая, не мудрствуя лукаво, взяла бы его за шиворот и вышвырнула бы за окно.

Так поступает с ним свежий человек, и этот прием оказыва­ется самым действительным. <...>

Первый, резкий и решительный отпор, встреченный им так неожиданно, произвел на человека в футляре потрясающее действие. Он захворал и умер. Могут заметить, что для такого человека недостаточно такого ничтожного повода, чтобы уме­реть от простой обиды. Шпионы, предатели и доносчики обла­дают одной, им только присущей особенностью, — крайне лег­ко выносить всякие обиды действием. Они, что называется, в огне не горят и в воде не тонут, и то, что сгубило бы в десять раз сильнейшего, служит им только к вящему украшению. Это совершенно верно, но лишь по отношению к профессиональ­ным лицам этого непочтенного цеха. Беликов же вовсе не профессионалист-доносчик, не простой фискал, как его грубо на­звал Коваленко, — фискал, работающий из мзды. Беликов искренно верит в донос и необходимость доложить начальству, раз, по его мнению, потрясены основы власти хотя бы и вело­сипедом. Для него донос, столь неприятно действующий на Коваленко, есть акт священный, обязательный, выполнение коего заключает в себе такую же сладостную приятность, как и всякое выполнение долга. В течение пятнадцати лет подви­заясь на этом поприще и не встречая противодействия, Бели­ков мог с полным правом думать, что и все так же относятся к доносу, так же видят в нем один из устоев той системы, оли­цетворением которой выступал он, победоносный Беликов, подчинявший себе воспитанных на Тургеневе и Щедрине «глу­боко порядочных» товарищей. И вдруг за шиворот и вниз по ле стнице! Вся трусливая, жалкая душонка этого плюгавца, все значение которого опиралось на страхе, наводимом им на дру­гих, должна была перевернуться, когда испытанное оружие ока­залось бессильно. Сегодня один спустил его с лестницы, завтра другой может сделать то же, и «как бы чего не вышло»!

Вся сила Беликова именно в окружающей среде, в слабости ее, в расплывчатости нравственных и всяких других устоев, в бессознательной подлости, составляющей общественную основу той жизни, где процветают Беликовы. Какие принципы могут выставить в свою защиту эти «воспитанные на Тургеневе и Щед­рине» товарищи? Если бы они у них имелись, разве получило бы такое значение его «как бы чего не вышло»? Воспитание на Тургеневе и Щедрине не имеет никакого значения там, где вся окружающая жизнь есть сплошное отрицание принципов этих великих воспитателей, где самое упоминание этих имен являет­ся чуть ли не преступлением. Для всякой борьбы, хотя бы и с ничтожными Беликовыми, нужна внешняя сила, на которую можно бы опереться, а раз ее нет — Беликовы непобедимы и не­истребимы, что и почувствовали немедленно после его смерти оставшиеся. <...>

Читателю представляются из-за бледной фигуры Ивана Ивановича тысячи, десятки тысяч таких же измученных лю­дей, которые ежедневно со стоном повторяют: «Так жить не­возможно!» и продолжают жить, плодиться, воспитывать та­ких же футлярных людей. Г-н Чехов не дает ни малейшего утешения, не открывает ни щелочки просвета в этом футляре, который покрывает нашу жизнь, «не запрещенную циркуляр­но, но и не вполне разрешенную». Созданная им картина полу­чает характер трагической неизбежности. Фигура Беликова разрастается, если не в общечеловеческую, то в общерусскую, получает значение не временного, наносного явления, которое должно исчезнуть вместе с вызвавшими его причинами, а по­стоянного, в нас самих коренящегося.

В этом художественном преувеличении, в безмерности авторс­кого пессимизма, как бы он ни оправдывался действительнос­тью, все же чувствуется натяжка. Слишком мрачное, до болез­ненности безотрадное настроение автора не позволяет ему разобраться в массе условий, создающих футлярное существова­ние для русского обывателя. Духота и теснота этой жизни не от­того, например, зависят, что мы живем в городах. Из неподра­жаемого по силе рассказа того же г-на Чехова мы знаем, что и в деревнях не меньше духоты, тесноты и несравненно больше тем­ноты [1]. Значит, не в условиях только города или деревни надо искать причин, создающих футляр. Они гораздо шире и равным образом давят и город, и деревню. Они заключаются отнюдь не в нас самих, а лежат вне нас, и сущность их сводится к отсут­ствию общественной жизни. Где нет хода для личности, для раз­вития инициативы, проявления своего «я», где каждый ничтож­ный по существу акт личной воли наталкивается на ряд препятствий, требующих крайнего напряжения всех сил, где даже такой пустяк, как езда не велосипеде, допускается лишь с особого разрешения, после предварительных испытаний, там простой средний человек, составляющий массу, поневоле опус­кается, теряет интерес к жизни, к своим обязанностям, ко все му, что непосредственно не затрагивает его шкурного существо­вания. Вечный страх за кусок хлеба, винт, чинишка, которому цена грош — это не составляет футляра, а лишь результаты об­щего футляра, в котором жизнь замирает и вместо нее являются ее суррогаты...

Г-н Чехов сумел с беспощадной силой раскрыть все ничто­жество футлярной жизни и заставляет нас «вложить перст в рану», и так как у каждого она так или иначе болит, то и по­лучается та особая острота ощущений горечи, недовольства и тоски жизни, которую испытываешь при чтении г-на Чехова.

В следующем, например, рассказе той же летней серии, «Крыжовник», ветеринарный врач рассказывает про своего брата, в лице которого г-н Чехов сумел представить один из са­мых распространенных типов обывательской пошлости, чело­веческого ничтожества, самодовольного и бесцельного прозя­бания. Хотя этот рассказ и не имеет непосредственной связи с предыдущим, но в нем как бы обрисовывается среда, где вла­ствует человек в футляре. Николай Иванович, герой рассказа, этот живой представитель того мирка, где человек в футляре в течение последних пятнадцати лет вытравлял все человеческое, все сколько-нибудь возвышающееся над низменным уровнем будничной жизни. С детства в нем подавлялся всякий живой по­рыв, благородное, сочувственное движение души, свободная мысль, не укладывающаяся в рамки ограничительных циркуля­ров. Юношеские мечты, горячие стремления, мысли о борьбе, о благе людей, все было подавлено всепоглощающей мыслью о личном существовании, страхом за эту жалкую жизнь, боязнью пред невидимым — «как бы чего не вышло». Единственной меч­той этого забитого существа являлся собственный уголок земли, маленькая усадьба, где бы он мог чувствовать себя спокойно. Это чисто звериное стремление к своей берлоге, подальше от других, куда страх загоняет зверя, где последний может, нако­нец, без опасения протянуть усталые лапы. Страстное стремле­ние к такому уголку мало-помалу оформилось, развилось в цельную картину своей усадьбы на берегу небольшой речки, с садиком, в котором непременно есть крыжовник. Этот крыжов­ник является в мечтах Николая Ивановича кульминационным пунктом благополучия, недосягаемым счастьем, которому он жертвует всю жизнь. <...>

Последний рассказ «Любовь»[2] проникнут той же грустной, щемящей сердце нотой, как и оба предыдущие. Этот рассказ усиливает впечатление ненормальности окружающей жизни, спутанности в ней самых простых отношений, безжалостности людей друг к другу, их неуменье жить по-человечески. <...> Алехин — умный и хороший человек, чувствующий призва­ние к науке, к общественной деятельности, а занимается сель­ским хозяйством, которого не любит и не знает, во имя взятого на себя призрачного долга поднять состояние, расшатанное от­цом. Так упустил он свое истинное призвание, как упустил любовь, разбил и свою, и другую жизнь, потому что не было в нем гордости, твердой воли и энергии. Все это выела в нем футлярная жизнь, оставив горечь воспоминаний и сознание ненужности своей жизни.

Все три рассказа, при разнообразии сюжета и малой связи, проникнуты и объединены общей печалью и тоской, лежащими в их основе. История человека в футляре местами глубоко ко­мична, например, его ухаживание; также смешна и фигура лю­бителя крыжовника, но улыбка ни разу не освещает лица читателя. Сквозь внешний комизм просвечивает такое тяжелое, гру­стное настроение автора, что самый комизм персонажей только углубляет безотрадные выводы, которые сами собой вытекают из рисуемых автором картин пошлости и житейской неуряди­цы. Автора мучают темные стороны жизни, к которым г-н Чехов стал как-то особенно чуток в своих последних произведениях. <...>

Помимо разных причин, могших усилить в авторе его песси­мизм, нам кажется, эта особенность коренится в общих свой­ствах таланта г-на Чехова. Художественное творчество его напо­минает превосходное, но разбитое зеркало, в каждом обломке которого отражается с удивительной рельефностью и правдивос­тью тот или иной уголок жизни. Но соединить все эти уголки в общую цельную картину он не может, откуда и происходит чрезмерность темной окраски каждой отдельной картинки, уси­ливаемая, сверх того, личным настроением. Жизнь в целом от­нюдь не так уж мрачна и безысходно тосклива, какою она ка­жется, если рассматривать ее по частям, в деталях. Но для более свежего и радостного настроения необходимо несколько поднять­ся над нею, чтобы схватить ее шире, взглянуть на нее во времени и пространстве и уловить общую гармонию частей, где не всегда и не везде одни человеки в футляре диктуют законы, не только свой крыжовник является центром, около которого вращаются все помышления. Как ни сперта и душна атмосфера туманного облачного дня, живое веяние жизни то здесь, то там дает себя чувствовать, если только нарочно не запирать все окна, отго­раживаясь от всего живого, вольного, всего, не мирящегося с низменными интересами текущего дня. Если бы было иначе, не стоило бы и жить. Есть великое утешение в мысли, что всему бывает конец на свете, — будет конец и футлярному прозяба­нию...

Замечается и еще одна особенность, совершенно новая для г-на Чехова, который отличался всегда поразительной объектив­ностью в своих произведениях, за что нередко его упрекали в равнодушии и беспринципности. Теперь <...> г-н Чехов не мо­жет удержаться, чтобы местами не высказаться, вкладывая в реплики героев задушевные свои мысли и взгляды <...> Можно сказать, что мрак и отвратительная пошлость изображаемых им картин вы­рывают из груди художника невольный стон. Он не может оста­ваться только художником и помимо воли становится моралис­том и обличителем. Такая новая черта крайне знаменательна для настроения автора. В нем как бы назревает какой-то пере­лом, прорывается нечто, сближающее его с другими нашими ве­ликими художниками.

Из ст.: Богданович А. И. Критические заметки // Мир Божий. 1898. № 10. С. 2-9 (2-я паг.).

 

 

              

«МИЛЛИОН БЕЛИКОВЫХ И ОБРЕЧЕННОЕ ПОКОЛЕНИЕ»
(Е.А. Соловьев)

<...> Представьте себе <...> фигуру провинциального преподавателя Беликова <...> Кажется, дело ясное: перед вами дрянь и ничтожество, так, мразь какая-то, которую и задавить не стоит. <...> Конечно, один Беликов значит очень мало, но вообразите себе миллион таких Беликовых, притаившихся по разным углам и норам, и вы увидите перед собою силу более грозную, чем Алек­сандр Македонский и воинство его.

Правда, эти совы жизни Персии не завоюют, но что они по­едят самое жизнь или обратят ее в стоячее болото, это несомнен­но. Сила Беликовых, конечно, не в них самих, а в том, что окру­жающая публика слишком уже их боится, слишком балует их своим послушанием, а потом, по русскому обычаю, только раз­водит руками, с недоумением вопрошая себя: «Да как же мы могли слушаться какого-нибудь Беликова?» <...>

Прежде всего важен самый факт, что трус Беликов, боя­щийся всего — простуды, промелькнувшей за окном тени, гимназических проказ, заставляет трепетать перед собою це­лый город и даже людей умных и глубоко порядочных. И осо­бенно страшно то, что Беликов не негодяй, не прохвост: он действует не из корысти, не из-за карьеры; сам он даже не ищет для себя никакой выгоды: он действительно боится офи­цера, гуляющего с классной дамой, и женщины, катающейся на велосипеде. Совсем бессознательно он действует, как опыт­ный гипнотизер, влияя на окружающих легкими пассами страха насчет того, что как бы чего не вышло из этого. И окру­жающие верят ему, как загипнотизированный верит, что ест ананас, с аппетитом жуя картофельную шелуху.

Хороша его фигура, с поразительной отчетливостью обрисо­ванная в коротеньком рассказе, хороша фигура и рассказчика Буркина, недоумевающего, как это он целых 15 лет слушался Беликова, не смея даже завести себе велосипеда. Если это не сатира, то нечто очень близкое к ней, — во всяком случае, пре­восходное и художественное произведение. <...> Здесь вы ви­дите цельное миросозерцание и вполне отчетливое отношение к жизни.

Повторяю, оно очень и очень мало радостное. Мы видим перед собой вереницу людей, загубленных средой, неудачами любви, «уездом», наконец, мы слышим очень суровый приговор, что из ничего не выйдет ничего. И когда вы берете не один какой-ни­будь рассказ Чехова, а целый ряд этих рассказов, выясняется та идея автора, которая решительно не дает ему покоя. Все его не­удачники — добрые, честные и умные, даже талантливые люди. Их губит жизнь как представителей обреченного поколения. Кто спивается, кто застреливается, кто окончательно махнул на себя рукой, но, во всяком случае, они тем или другим способом сходят со сцены. Вокруг них, этих прекрасных, носящих в себе задатки новой, лучшей жизни, людей толпятся бездушные, бес­сердечные эгоисты. Эти добиваются счастья, тех же постигает неудача. И посмотрите, чем лучше человек, тем в представлении Чехова хуже живется ему. Его герои страдают и за благо, кото­рое они хотят принести людям, и за самоотверженную не­жность, и их участь поистине плачевна. <...>

Из ст.: Соловьев Е.А. (Андреевич). Антон Павлович Чехов  // Жизнь. 1899. Т. 4( апрель). С. 199-201.

                           

«ВЛАСТЬ ОБЫДЕНЩИНЫ»
(А.С. Глинка)

<...> Если бы Чехов захотел дать какому-нибудь своему произведению обобщающее заглавие, он должен был бы назвать его власть действительности или власть обыденщины. Это канва, по которой вышиваются прихотливые узоры всех его рассказов и повестей. Власть действительности – это широкая скобка, за которую художник заносит «все впечатления бытия». Эту власть действительности он ясно видит и прекрасно изображает и тогда, когда ссорится с действительностью, воз­мущенный ее холодностью к бессильному богу, и тогда, когда мирится с ней, низводя своего бога до уровня существующего факта. Власть дей­ствительности только центральная общая идея Чехова, широчайшее художественное обобщение его произведения, но не «бог живого человека», не идеал, хотя в минуты малодушного примирения с миром, в минуты пантеистического настроения художник ставит эту властную дей­ствительность на место своего истинного бога. <...>

Называя центральную общую идею Че­хова властью действительности, мы понимаем здесь «действительность» не во всем широчайшем значении этого слова, а, главным образом, как противоположение идеалу, сознательному, творче­скому отношению к жизни, сознательному проявлению личности и личной воли. Действитель­ность — это не все вообще существующее, а только существующее вне воли и власти нравственного сознания, нечто чуждое, внешнее ему, нечто про­тивоположное человеческому идеалу, стихийное и бессознательное. Это стихийное, бессознательное живет не только во внешнем мире, в условиях окружающей жизни, но и в самом внутреннем мире человека, в его душе, но и здесь оно на­ходится всё же вне контроля личного сознания и личной воли, не подвластно им и совершенно не­зависимо от них. Таким образом, понятие дей­ствительности в нашем определении охватывает и то, что в психологии называется сферой бессознательного, того бессознательного, которое, как невидимый воздух охватывает со всех сторон человека, и то, что в биологии называется средой, и то, что в философии объединяется под словом необходимость и противополагается сво­боде... Таким образом, действительность — это бессознательное, среда, необходи­мость, нечто внеш­нее, прямо противоположное сознательному стремлению личности к идеалу.

Чехов с неподражаемым мастерством изображает страшную силу этой действительности, вскрывает ее повсюду в тысячах самых разнообразных проявлений; он удивительный худож­ник власти действительности. Эта власть — власть стихийного начала жизни, власть бессознательного, власть обыденщины и обывательщины, будничной прозы, наторенных дорог, власть мелочей жизни, копеечных счетов, пошлой скуки, бездушной же­стокости, бестолковщины и бессмыслицы. Власть эта незаметная, часто невидимая, неуловимая, но всегда в той или другой степени неустранимая, цепкая и липкая. <...>

Среди чеховских персонажей есть все сте­пени власти действительности <...> Есть здесь такие крайние проявления этой власти, как «Человек в футляре», «Ионыч», «Душечка» и т. п. люди, рабски покорно, без тени протеста отдающиеся бессознательной силе стихийного течения обыденной жизни, угодливо позволяющее ей делать с собой что угодно, есть люди так или иначе протестующие, борющиеся или по крайней мере раньше боровшиеся против этой оскорби­тельной для человека, унижающей его власти, но совершенно нет таких, которые стояли бы вне этой власти, окончательно преодолели бы ее страш­ную силу и вышли победителями из борьбы. Есть урожденные рабы обыденщины, есть побеж­денные, разбитые борцы, есть борцы еще не сдавшиеся, но нет победителей... Здесь возможна борьба для тех, кому несносно властное иго действительности, но нет надежды на победу... Все званые, но нет избранных...

«Человек в футляре» — это высшая точка чеховского творчества, произведение, в котором творческий синтез художника выразился с осо­бенной силой. Здесь читатель найдет почти все элементы чеховского пера: красивая сжатость формы, доводящая до высшей степени экономия художественных сил, пессимистический идеализм, тоскующий и болеющий за неосуществимого, бессильного бога, выразившийся на этот раз в чистом виде без примесей оптимистического пан­теизма, «общая идея», как центральное художе­ственное обобщение, власть действительности, наконец, даже основные силуэты обеих категорий действующих лиц чеховских произведений, о которых речь пойдет в следующих главах: раб жизни — Беликов и беспокойный Иван Иванович Чимша-Ги­ма­лай­ский. <...>

«Человек в футляре» быстро привился к нашему литературному языку, стал нарицательным именем, излюбленным трофеем газетного обличения. Общий характер нашей общественной жизни, жизни обывательской, футлярной по преимуществу, в самом деле, обеспечивает за ним прочное положение в газетном и вообще литературном лексиконе. Основ­ная идея «Человека в футляре», пожалуй, даже и не новая идея, не раз использованная художе­ственной литературой, да и как могло реали­стическое художественное творчество пройти мимо такого грандиозного сюжета, как власть действи­тельности в том значении, в каком мы здесь употребляем это выражение. <...>

Выход из этой футлярной жизни открыт только в сферу нас возвышающего обмана, рождаемого часто психическою ненормальностью, в волшебную страну красивых грёз и иллюзий, заволакивающих своим чарующим обманом мглу и пошлость действительной обыденной жизни; или можно идти, пожалуй, еще в сторону вечно непримиримой войны с действительностью, по пути борьбы, ни в каком случае не приносящей с собою по­беды. Впрочем, можно еще сознательно отказаться от всяких поисков выхода, покорно отдаться могучей власти действительности и даже возвели­чить эту власть, как бога, как идеал. <...>

Тотчас за «Человеком в футляре» у Чехова следует рассказ «Крыжовник». Здесь рассказ ведется от лица Ивана Ивановича Чимша-Гима­лайского, который в рассказе «Человек в фут­ляре» является выразителем пессимистического идеализма, острого недовольства царствующей кругом обывательщиной и футлярной жизнью.

«Нет, больше жить так невозможно!», - говорит он, когда Буркин рассказал свою историю «чело­века в футляре». В рассказе «Крыжовник» сам Иван Иванович сообщает другой случай страш­ной по своей заедающей силе футлярной жизни. <...> В жизни брата Ивана Ивановича некоего Ни­колая Ивановича Чимша-Гималайского безгранично и бесконтрольно царствует крыжовник. Это тот же футляр Беликова, но весьма своеобразный футляр: крыжовник приковывает к себе все помыслы, желания, стремления Николая Ивановича. <...> Это одна из комических форм власти действительности, и Николай Иванович Чимша-Гималайский отдается ей не только безропотно, но даже с увлечением, с торжеством ребенка, который получил свою любимую игрушку.

— Ах, как вкусно! Ты попробуй!

Всеопределяющее значение крыжовника в жиз­ни Николая Ивановича Чимша-Гималайского только один из бесконечно разнообразных видов власти обыденщины, один случай футлярной жизни, так широко захваченной в произведениях Чехова. <...> Изображая дей­ствительность с точки зрения власти обыденщины, окрашивая се своим чисто чеховским настроением безусловного отрицания действительности в виду высшего, недосягаемо великого идеала, Чехов рисует свои картины, как истинный художник, со всей полнотой, разнообразием и тонкостью деталей. В рассказе «О Любви» некто Алехин так рассуждает о любви. «То объяснение, ко­торое, казалось бы, годится для одного случая, уже не годится для десяти других, и самое лучшее, по-моему, — это объяснять каждый случай в отдель­ности, не пытаясь обобщать. Надо, как говорят доктора, индивидуализировать каждый отдельный случай». И Чехов, в самом деле, «объясняет каждый случай в отдельности, не пытаясь обоб­щать». Нигде нет примера, когда бы он бросил кисть художника и, взяв нож анатома, стал бы обнажать основной скелет художественно воспро­изведенной им самим картины жизни. Он про­сто только «индивидуализирует каждый отдельный случай», но индивидуализация эта есть вместе ши­рочайшее обобщение, обобщение — художественное, а не рассудочное; каждый отдельный случай, не смотря на его резко выраженную индивидуальность, пройдя через творческое горнило художника, становится типическим случаем. Обобщать не значит стирать индивидуальное, настоящий худож­ник дает именно общее в частном. Вот Беликов, — «человек в футляре», вот «крыжовник» поглотил жизнь Николая Ивановича Чимша-Гима­лайского, вот жестокая бессмыслица жизни иско­веркала хорошую, искреннюю любовь Алехина, — везде Чехов «объясняет каждый случай в от­дельности, не пытаясь обобщать», но независимо от намерения художника или даже вопреки ему, общая картина жизни, как она изображена в его произведениях, содержит в себе огромную «общую идею», величайший творческий синтез. И «Человек в футляре», и «Крыжовник», и «О любви», вся эта трилогия, как и вообще все написанное Чеховым, только индивидуализация отдельных случаев власти обыденной жизни, власти действительности, индивидуализация общей идеи Чехова.

Из кн.: Глинка А.С. (Волжский). Очерки о Чехове. СПб., 1903. С. 59-74.

 

 

                

«ВЕРНЫЙ ВЗГЛЯД НА ЖИЗНЬ»
(И.В. Иванов)

<...> Почему какой-то ничтожный учитель гимназии давил всех своею личностью, мертвил все своею мертвой душой? Почему «под влиянием таких людей, как Беликов, за последние десять-пятнадцать лет в нашем городе стали бояться всего»?

Почему «боятся громко говорить, посылать письмо, знако­миться, читать книги, боятся помогать бедным, учить грамо­те»? Почему все это?

Потому что Беликова, для которого понятны только всякие запрещения, «в разрешении и позволении скрывался всегда элемент сомнительный, что-то недосказанное и смутное», — этого Беликова надо считать человеком с глубочайшим пони­манием нашей действительности, с самым верным на нее взглядом: ибо вся наша жизнь есть действительно — как мет­ко определяется в том же рассказе — «жизнь, не запрещенная циркулярно, но и не разрешенная вполне»...

Вот условие, необыкновенно благоприятное для умственно­го застоя, духовного мрака и процветания всяческой неправ­ды. Под его-то долговременным действием воспиталось в на­шем обществе и то «отвращение к свободе» — в чем бы она ни выражалась, на которое с такой силой указывает Чехов. Ста­рая, слишком известная черта русской общественности, за­клейменная еще Грибоедовым, а восемьдесят лет прожито нами с тех пор — и каких!..

Но для огромной массы русского общества, особенно про­винциального, как будто и годы не идут и никакой живой дух над ним не веет, никакой луч его не освещает...

 

Из ст.: Иванов И.В. (И. Джонсон). В поисках за правдой и смыслом жизни (А. П. Чехов) // Образование. 1903. № 12. С. 28-29 (2-я паг.).

 

 

                          

«НЕМЫСЛИМАЯ КАРТИНА ПАТОЛОГИЧЕСКОГО ЯВЛЕНИЯ»
(Е.А. Ляцкий)

<...> Тенденциозным подбором черт, весьма мало типических, отличается и рассказ «Человек в футляре». Учитель греческого языка, Беликов, выказывал «постоянное непреодолимое стремление окружить себя оболочкой, создать себе, так сказать, футляр, который уединил бы его, защитил бы от внешних влияний». Как же это выражалось у него помимо внешности, в которой он, очевидно, был неповинен? Боясь действительности, он хвалил прошлое, рассказывает Чехов: «О, как звучен, как прекрасен греческий язык! – говорил он (Беликов), со сладким выражением; и, как бы в доказательство своих слов, прищурив глаза и подняв палец, произносил: «антропос».

Этого Беликова, несмотря на его явную ограниченность, переходившую в прямую глупость, будто бы все боялись в гимназии, так как он угнетал всех своей мнительностью и соображениями о том, как бы чего не вышло; под его влиянием учителя, «все мыслящие, глубоко порядочные, воспитанные на Тургеневе и Щедрине» люди, сбавляли ученикам баллы за поведение, сажали под арест и даже исключали… Беликова боялась не только гимназия, но и весь город, в котором людей, подобно Беликову, было несколько: боялись громко говорить, посылать письма, читать книги, помогать бедным, учить грамоте.

Экая напасть этот Беликов, ходивший всегда в калошах и с зонтиком, и питавшийся судаком на коровьем масле на том основании, что постное масло есть вредно, а про скоромное, пожалуй, скажут, что Беликов не исполняет постов, − экое горе принес он городу! Ни писем не пишут, ни грамоте не учат, еще немного – и чего доброго, разучились бы говорить по-русски и стали бы выражать свои мысли в прекрасных звуках греческого языка… Однако, читатель, мыслимо ли это? Возможно ли, чтобы педагогическая корпорация, состоявшая из людей развитых и в особенности читавших Щедрина, да еще во главе с директором, могла пятнадцать лет подчиняться влиянию этой карикатуры на тень Щедринского Иудушки? И можно ли допустить, чтобы люди, подобные Беликову, держали в осаде весь город, не будучи ни помпадурами, ни агентами прежнего третьего отделения?

Дальнейшее течение рассказа проливает некоторый свет на фигуру Беликова. «Ложась спать, − рассказывает Чехов от лица товарища Беликова по гимназии, − он (Беликов) укрывался с головой; было жарко, душно, в закрытые двери стучался ветер, в печке гудело, слышались вздохи из кухни, вздохи зловещие…» <...>

Очевидно, Беликов был болен: в скрытом виде у него была мания преследования. Человек он был вообще хилый и слабый, и умер он, если поверить автору, от того, что на него нарисовали «пасквиль», из-за которого он поссорился с товарищем. Стало быть, и здесь мы имеем дело с явлением патологическим, которое уже по одному этому не может иметь обобщающего типического значения.

По-видимому, и сам писатель чувствовал это, и, боясь, что читатели не поймут истинной тенденции, вложенной в рассказ, принялся разъяснять ее сам устами некоего Ивана Ивановича: «А разве то, что мы живем в городе, в духоте, тесноте, пишем ненужные бумаги, играем в винт – разве это не футляр? А то, что мы проводим всю жизнь среди бездельников, сутяг, глупых, праздных женщин, говорим и слушаем разный вздор – разве это не футляр?»

Несомненно, мы делаем много ненужного, лишнего и не делаем того, что нужно и важно для жизни, мы теряем дорогое время, но, право же, не так, как изображает это Чехов своим Беликовым. Мы, наоборот, слишком, может быть, жалуемся на футляр, который давит нас откуда-то извне, но, порываясь сбросить его, мы не делаем достаточно усилий, опускаем руки и только думаем мучительную гамлетовскую думу, которой мучился еще Илья Ильич Обломов на своем диване. Дальнейшие рассуждения чеховского резонера нехарактерны даже для Беликова: «Видеть и слышать, как лгут, и тебя же называют дураком за то, что ты терпишь эту ложь, сносить обиды, унижения, не сметь открыто заявить, что ты на стороне честных, свободных людей, и самому лгать, улыбаться и все это – из-за куска хлеба, из-за теплого угла, из-за какого-нибудь чинишка, которому грош цена, − нет, больше жить так невозможно».

Из ст. : Ляцкий Е. А.П. Чехов и его рассказы // Вестник Европы. 1904. № 1. С. 145-147.

 

 

              

«ГУБИТЕЛЬНОСТЬ ОБЩЕПРИНЯТОЙ МОРАЛИ»
(Г.П. Бердников)

<...> С большой силой враждебность существующего по­рядка человеку показана в рассказе «Человек в футля­ре». Этот рассказ занимает в творчестве Чехова второй половины девяностых годов примерно такое же место, как рассказы «Хамелеон» и «Унтер Пришибеев» среди произведений восьмидесятых годов. В предельно лако­ничной форме выявлены здесь характернейшие черты строя господствующих отношений между людьми. Живым их воплощением и является учитель греческого язы­ка Беликов.

Самым важным, самым характерным признаком су­ществующего строя Чехов считает отсутствие свободы, та­кой порядок, когда жизнь хотя и не запрещена циркулярно, но и не разрешена вполне. Эта полулегальная жизнь, лишенная свободы, накладывает на людей свой мертвенный отпечаток, и чем полнее подчиняется человек строю господствующих отношений, тем беднее его духов­ный мир, тем отчетливее видна на нем эта зловещая пе­чать. Беликов не просто подчинился существующему по­рядку. Как и унтер Пришибеев, он стал его добровольным стражем, его цепным псом; подобно герою «Хамелеона», он воплотил в себе самые основные черты господствую­щих нравов. Человек в футляре стал законченным, клас­сическим воплощением породившей его футлярной жизни.

Боязнь свободы и жизни, мертвенность беликовщины находит свое внешнее выражение в пристрастии героя ко всякого рода футлярам, которые оградили бы его от страшной ему действительности, не подчиняющейся или не вполне подчиняющейся циркулярам и предписа­ниям. Но как ни ограждай себя от жизни темными очка­ми, зонтиком, калошами, теплым пальто и поднятым во­ротником, ставнями, задвижками, халатом, циркулярами, а все вокруг тебя жизнь, хотя и серенькая, робкая, при­глушенная, но жизнь, то есть нечто прямо враждебное его мертвенному идеалу. Свой идеал поэтому Беликов мог найти, лишь уйдя из жизни. «Теперь,— рассказывает Буркин,— когда он лежал в гробу, выражение у него было кроткое, приятное, даже веселое, точно он был рад, что, наконец, его положили в футляр, из которого он уже никогда не выйдет. Да, он достиг своего идеала!». Таким стал теперь юмор Чехова.

В первую минуту после похорон Беликова все, знав­шие его, вздохнули с облегчением. Еще бы, ведь они были убеждены, что это именно Беликов самим своим существованием заставлял их многие годы жить так неинтересно, пребывать в вечном страхе и трепете. Теперь они почувствовали себя удивительно свободными. <...>

Однако Буркину и его товарищам пришлось испытать самое жестокое разочарование. Беликова не стало, но жизнь нисколько не изменилась, осталась прежней. Ви­димо, причина была не в нем, и Буркин начинает это смутно понимать, задумываясь над тем, как много еще в жизни осталось Беликовых. <...>

Нет, больше жить так нельзя,— эти слова можно поставить эпиграфом к зрелому творчеству Чехова. Обос­нованию, доказательству этого вывода посвящает он все свои произведения второй половины девяностых годов. Каждое из них, воспроизводя перед нами ту пли иную сторону социальной действительности, рисуя самые раз­личные человеческие характеры и судьбы, все вновь и вновь приводит нас к мысли о глубочайшей враждебности человеку всего строя господствующих отношений, при котором может быть лишь свобода порабощения слабого, свобода стяжательства, свобода подавления истинно человеческих чувств и стремлений. Но, как это ни противоестественно, такая «свобода» устраивает многих, люди приспосабливаются к этим условиям и живут: припеваючи, чувствуя себя довольными и счастливыми. Примером таких счастливых людей может служить новоиспеченный помещик Чимша-Гималайский, с наслаждением пожирающий кислый крыжовник, который он на­конец-то вырастил в своей усадьбе. Иван Иванович глядел на него и видел истинно счастливого человека, заветней­шая мечта которого осуществилась, наполнив его ра­достью и довольством. <...>

Несколько иначе сложилась жизнь помещика Алехина («О любви»), но и здесь легко уловить ту же невеселую мораль. Он мало похож на героя рассказа «Крыжовник» или на Ионыча, но в их судьбе много общего. Слабый, робкий, нерешительный, oн не делал ничего дурного, всегда — и в своем имении, и в делах любви — неизмен­но поступал как добропорядочный человек, твердо стояв­ший на позиции общепринятой морали. И вновь следо­вание общепринятому представлению о добропорядочно­сти ведет человека, незаметно для него самого, к падению, катастрофически обедняет, опустошает его жизнь.

Из кн.: Бердников Г.П. А.П. Чехов. Идейные и творческие искания. М.-Л., 1961. (Цит. по: то же, 3-е изд. М., 1984. С. 406-409).

 

 

                     

СОЦИАЛЬНАЯ ТРАКТОВКА «МАЛЕНЬКОЙ ТРИЛОГИИ»
(Г.А. Бялый)

<...> В конце XIX – начале XX столетия понятие правды, пред­ставление о современной жизни, о ее неустройстве, надежды на ее изменение приобретают в творчестве Чехова новые черты. К. С. Станиславский говорил о Чехове той поры: «По мере того, как сгущалась атмосфера и дело приближалось к революции, он становился все более решительным». Это сказалось и в его твор­честве. Чехов стал настойчиво говорить в своих произведениях, что «больше так жить невозможно». Надежды на близкое изме­нение жизни становятся у него более определенными и конкретными. <...> Чехов создал реализм простейшего случая, раскрывавший сущность жизни в ее самых обыденных проявлениях. Он доводил свой анализ до первоэлементов обще­ственной жизни. Этот принцип писатель сохранил навсегда, но в последние годы метод арифметический переходил у Чехова в алгебраический. М. Е. Салтыков-Щедрин сказал однажды, что его произведения написаны «на принцип» государства, собственности, семьи. Чехов предпочитал исследовать жизнь не в этих больших и общих явлениях, а в их частных выражениях в сфере быта. Этим он расширил возможности реализма, подняв мелкие и на первый взгляд неважные темы до уровня самых больших и глубоко значительных. Теперь Чехов нередко приходит к яс­ной социальной трактовке своих тем, и поэтика бесконечно ма­лых величин приводит его к обобщениям социально-исторического масштаба. Это очень ясно сказывается в трилогии 1898 г. «Че­ловек в футляре», «Крыжовник» и «О любви». Подобно Щедрину, Чехов мог бы сказать, что «Человек в футляре» написан «на прин­цип» государства, «Крыжовник» — собственности, «О любви» — семьи. Он мог бы повторить и слова Щедрина: «Я обратился к семье, к собственности, к государству и дал понять, что в на­личности ничего этого уже нет». Учитель греческого языка Беликов напоминает механические фигуры Щедрина. Его образ разработан гротескно, «фут­ляр­ность» Беликова с гротескной последовательностью распространена на весь его облик и все без исключения жизненные функции. Неиз­менные калоши и зонтик в любую погоду, все предметы в чехлах, темные очки, вата в ушах, гроб как идеальный футляр и т. д. — все это признаки чрезмерности и подчеркнутости, вполне есте­ственной для гротескного построения и противопоказанной обра­зам бытового характера. Гротеск выводит образ из обычного и будничного ряда и придает ему обобщенный, почти символиче­ский смысл. Футляр — это оболочка, защищающая человека от современности; любовь к порядку, к ясным и точным запре­щениям — футляр для мысли. Все это вместе взятое — олицетво­рение консервативной, охранительной силы. «Вы должны с ува­жением относиться к властям!» — говорит футлярный человек и сам осуществляет власть. Он держит в подчинении город, его все боятся и с какой-то странной, необъяснимой покорностью повинуются ему, оставаясь в душе людьми порядочными, мысля­щими, поклонниками Тургенева и Щедрина. Возникает ощущение гипноза, внушения или самовнушения. В жизни людей гипноз вообще играет большую роль; Чехов подчеркивает это, говоря о любовных делах и особенно о женитьбе. О массовом гипнозе в общественной жизни Чехов говорит и в «Крыжовнике» («...не­счастные несут свое бремя молча <...> Это общий гипноз»). Гипноз предполагает подчинение человека более сильной воле другого. У Чехова же дело обстоит иначе: Беликов болез­ненно слаб, робок, одинок и страдает от этого одиночества, он находится в постоянной тревоге, патологически подвержен страху, он боится не только посторонних, но даже своего слугу Афана­сия, который настолько сродни своему барину, что беспрерывно и без всякого повода бормочет одно и то же: «Много уж их нынче развелось!». Вот, значит, в чем природа власти, по Чехову: она — в подчинении не силе, а слабости. Власти уже, в сущности, нет, есть ее призрак, ее подобие, достаточно очнуться от самовнушения, и Беликова не станет. Человек, свободный от наваждения, столкнул Беликова с лестницы, и тот умер. Рассказ­чик понимает, что Беликов был по-своему несчастен, он страдал, как люди, но не был живым человеком, своего идеала он достиг в смерти. Поэтому рассказчик не жалеет его и с жестокой откро­венностью говорит: «Признаюсь, хоронить таких людей, как Бе­ликов, это большое удовольствие», — горько сожалея, что их еще осталось много.

Смерть Беликова — это еще не свобода, а только намек на нее, только «слабая надежда на ее возможность». Чехов не обе­щает легкой и быстрой победы над беликовщиной, но дает своим героям трезвое понимание эфемерности силы, их угнетающей, и возможности не подчиняться ей. Однако инерция рабского под­чинения жива в душах людей. Даже учитель Буркин, раскрыв­ший в своем рассказе сущность беликовщины, не идет далеко в своих выводах. Когда ветеринарный врач после рассказа Буркина начал с возмущением говорить о том, что недопустимо сно­сить обиды и унижения, лгать, бояться показать, что «ты на стороне честных, свободных людей», Буркин возразил ему: «Ну, уж это вы из другой оперы, Иван Иваныч... Давайте спать». Страх перемен, боязнь последовательности, боязнь дви­жения очень живучи. Есть в «Человеке в футляре» эпизодиче­ский образ, это Мавра, жена старосты, женщина здоровая и не­глупая, которая, однако, нигде не была дальше своего села, а в последние десять лет сидит за печью и только по ночам вы­ходит на улицу. Этот образ, очевидно, важен автору: он возни­кает в начале рассказа и появляется в конце, обрамляя повество­вание. В то же время это образ безликий, Мавру мы не видим, в начале о ней упоминает рассказчик, в конце мы только слы­шим ее шаги.

«Кто-то ходил недалеко от сарая; пройдет немного и остано­вится, а через минуту опять: туп, туп... Собаки заворчали.
- Это Мавра ходит, — сказал Буркин.
Шаги затихли».

В этом есть что-то таинственное и тревожное, как будто ходит призрак. Рассказчик уверяет, однако, что такие люди, как Мавра, нередки. Беликов один из них. Мавра, конечно, больна; Беликов, видно, тоже. Увидев учителя Коваленко с сестрой на велосипедах, он поражен, не хочет идти дальше, возвращается домой; на другой день он нервно потирает руки, вздрагивает, ему нехо­рошо. У Мавры — патология клиническая, у Беликова — обще­ственная, но в основе обоих случаев стремление уединиться, уйти в свою раковину, спрятаться от жизни. Это черта современности, болезнь эпохи. Образ Беликова говорит о тяжелом заболевании современного общества с его государственностью, собственностью и прочими основами и оплотами.

Тема собственности, как сказано ранее, лежит в основе «Крыжовника»: она связана с вопросом о государственном строе и взята в широком контексте. Николай Иванович Чимша-Гималайский — одновременно и фанатик собственности, и он же рассуж­дает, как министр, он претендует на умение «обращаться с на­родом» и уверен, что народ его любит. Подобно Беликову, герой этот обрисован гротескными чертами: он похож на свинью; его толстая собака похожа на свинью и толстая кухарка тоже похожа на свинью. Его собственническая идея, воплотившаяся в крыжов­нике, отдает маниакальностью. В финале «Человека в футляре» был намек на свободу, здесь — намек на возможность иной жизни, ее героями станут изящные люди, о которых будет не скучно говорить. А нынешняя жизнь, скучная и ненормальная, достойна одного только отрицания, и рассказчик, ветеринарный врач, кратко, но сильно говоривший в «Человеке в футляре» о проти­воборстве и отпоре, произносит здесь длинную и страстную поли­тическую тираду о наглости и праздности сильных, о невежестве и скотоподобии слабых и призывает к отказу от идеи постепен­ных изменений: ров не зарастает сам собой, его нужно перепрыг­нуть или построить через него мост.

Алехин, рассказчик и герой последней части трилогии, в лич­ной своей жизни не смог это сделать, из-за чего погибла его любовь. Женщина, которую он любит, замужем, речь идет о семье, о детях; положение создается сложное, для обоих участников драмы неразрешимое. Перед нами в рассказе «О любви» очень хорошая семья, очень чистая любовь и очень большое несчастье. Оно порождено не только сложностью ситуации, но и боязнью перемен, несчастий, привычными представлениями о грехе и добродетели. Для прямых политических деклараций здесь места нет, но характерно, что и рассказчик «Крыжовника», и Алехин приходят к близким выводам - они думают о том, что ходячие представления о счастье и несчастье мелки, не дают ответов на сложные вопросы жизни и что надо искать более разумных и ве­ликих решений. В рассказе «О любви», как и в первых частях трилогии, речь идет о назревшей ломке сложившихся норм, обще­ственных и нравственных. Герои трилогии, каждый по-своему, думают и говорят об этом.

Из кн.: Бялый Г.А. Чехов и русский реализм. Л., 1981. С. 63-69.

 

[1] Рассказ «Мужики» . – прим. сост.

[2] Правильно – «О любви». – прим. сост.

© 2009-2015 Минкультуры России